1
Пепелище мира
В Лавкрафте семнадцать городских сумасшедших домов. Я бывала во всех.
Мама обычно рассказывает мне свои сны, когда я ее навещаю. Сидя в оконной нише, она перебирает железные прутья, словно струны арфы.
– Сегодня я была на лилейном поле, – бормочет она.
Ее сны – не просто сны. Она всегда идет куда-то, что-то находит, открывая все новые и новые глубины в своем сумеречном сознании. Когда она не в духе, сны оборачиваются зловещими пророчествами, которые должны предостеречь меня от чего-то.
Мой хронометр, внутри которого неустанно тикают идеально подогнанные латунные шестеренки, показывал уже больше половины пятого, и я убрала его в карман юбки. Скоро часы посещений в Милосердном приюте Кристобель закончатся, и можно будет наконец отправиться домой. В октябре темнеет рано, а девушке небезопасно находиться одной на улице хэллоуинскими вечерами – так я называла это время года, когда небо становилось того же цвета, что и дым, поднимавшийся над Литейной нефилимов за рекой, а на языке уже ощущался вкус приближающейся зимы.
Я не среагировала на реплику матери, и в голову мне тут же полетело карманное зеркальце. Стекла в нем, правда, не осталось давным-давно – по меньшей мере шесть сумасшедших домов назад. После того как она попыталась вскрыть себе вены осколками, в ее карточке появилась запись аккуратным бисерным почерком: «Не давать зеркал и стекла. Пациент представляет опасность для самого себя».
– Я с тобой говорю! – выкрикнула она. – Может, по-твоему, это неважно, но я была на лилейном поле! Я видела мертвых девушек, чьи пальцы шевелились! Девушек с открытыми глазами, смотрящими вверх – в мир, куда они стремятся так отчаянно!
Какая жалость, что мама помешана – она могла бы книжки писать, все эти щекочущие нервы готические романы в дешевых обложках с ломкими корешками. Миссис Форчун, наша воспитательница в Академии, такое чтиво просто обожает.
Мой голос прозвучал успокаивающе, хоть внутри все так и сжалось. У меня было много возможностей научиться спокойствию и терпению – слишком много.
– Нерисса, – произнесла я ее имя. «Мама», «дочка» – мы никогда не называли так друг друга. Нерисса, Аойфе – и все. – Я слушаю тебя. Вот только то, что ты говоришь, не имеет никакого смысла. – Как и всегда. Последние слова я произнесла про себя – иначе в меня полетело бы что-нибудь еще.
Подняв зеркальце, я провела большим пальцем по потускневшему серебру прекрасной когда-то оправы. Ребенком я смотрелась в него, воображая себя сказочной принцессой, а мама вот так же сидела у окна в приюте Пресвятой Владычицы Рационалии – первом на моей памяти. Безмолвные черные тени монахинь-рационалисток, управлявших им, трепетали за дверями, вознося молитвы о ее выздоровлении Мастеру-Всеустроителю – воплощению человеческого разума. Никакой медицине, никакой науке не под силу было исцелить мою мать, но монахини все же не оставляли надежды. Когда они наконец поняли, что их усилия тщетны, маму отослали в другой приют, где уже никто ни о чем не молился.
Нерисса фыркнула, беспокойно теребя неровно остриженные волосы, падавшие ей на лоб.
– Да неужели? Что ты знаешь о смысле, девочка? Ты и прочие железячники, запертые в сырых стенах этой школы, шестерни которой крутятся и крутятся, перемалывая ваши кости…
Дальше я не слушала. Если слушать слишком долго, я, пожалуй, начну верить в то, что она говорит. А это разбило бы мне сердце.
Палец скользнул в выемку на оправе – когда-то там был рубин, украденный, как уверяла мама, нечистым на руку санитаром. Впрочем, она кого только в чем не обвиняла. Она и во мне видела то козодоя, который выпьет ее кровь и похитит душу, то призрака; кричала, что я явилась мучить ее и шпионить за ней. Когда на нее находило, я быстро собирала книжки и возвращалась к себе, зная, что пройдут недели, прежде чем мы увидимся снова. Если же мама принималась рассказывать свои сны, я иногда задерживалась у нее не на один час.
– Я была на лилейном поле… – вновь прошептала она, прижавшись лбом к оконной решетке. Ее пальцы скользнули между прутьями, оставляя мимолетные следы на стекле.
Эти видения всегда зачаровывали меня. Целое поле лилий, темная башня, прекрасные девушки… Нерисса пересказывала их снова и снова мягким, задумчивым голосом. Ни от какой другой матери я не услышала бы таких невероятных, фантастических сказок на ночь. Это был мир, доступный ей одной, мир вне пределов обыденности, вне рационального механизма реальности. Сколько я себя помнила, Нерисса всегда была погружена в свои мечтания. Навещая ее теперь, я каждый раз надеялась, что она высвободится из их тумана, и каждый раз уходила разочарованной. Когда я закончу Академию, мы, наверное, и вовсе не сможем видеться – я буду слишком занята своей новой приличной работой, своей новой добропорядочной жизнью. Но пока Нериссе нужен был слушатель, и я, как почтительная дочь, исполняла свой долг – словно волочила привязанный к ногам тяжелый камень.
Перекинув сумку через плечо, я поднялась.
– Мне пора. – Сигнал к окончанию часов посещений еще не прозвучал, но за окном уже темнело.
Нерисса по-кошачьи легко вскочила на ноги, и ее холодные пальцы сомкнулись на моем запястье. Ночная сорочка, свободно висевшая на исхудалой – кожа да кости – фигуре, колыхнулась. Я всегда была выше и крепче своей хрупкой матери. Я бы сказала, что пошла в отца – если бы хоть раз в жизни его видела.
– Не оставляй меня здесь, – прошипела Нерисса. – Не оставляй меня одну под их взглядами. Мертвые девушки, Аойфе, они будут танцевать, танцевать на пепелище мира…
Ее глаза не отрывались от моих, пальцы стискивали мне руку. Дыхание у меня перехватило. От окна словно потянуло холодом, и вдоль спины побежали мурашки. Неожиданный стук в дверь заставил нас обеих вздрогнуть.
– Вы ведь не хотите причинить вреда вашей замечательной дочери, Нерисса? – послышался голос доктора Портного, наблюдавшего мою мать.
– Не хочет, – ответила я, делая шаг в сторону. Я не люблю психиатров – у них всегда такой взгляд, словно они препарируют своих пациентов заживо; но лучше все же слушать Портного, чем вопли матери. Я была рада, что он появился так вовремя.
Глаза Нериссы метнулись от меня к доктору, стоило ему переступить порог, – настороженные, по-животному чуткие. Портный похлопал себя по нагрудному карману, из которого серебряной загогулиной поршня торчал шприц.
– Дай-ка я поцелую тебя на прощанье, – прошептала мама, словно это должно было остаться нашим секретом, и притиснула меня к себе, крикнув: – Видите, доктор? Материнская любовь, ничего больше!
С громким смехом, больше похожим на карканье, – будто материнство уже само по себе ужасно забавная штука – она отпрянула от меня и снова присела к окну, наблюдая, как закат сменяется бледными сумерками. Не в силах выдержать еще хоть секунду, я повернулась и вышла.
– Меня очень беспокоит состояние вашей матушки. – Доктор Портный проводил меня до выхода из отделения, и по его знаку гороподобный санитар сдвинул решетчатую дверь. – Бред приобретает все более выраженную форму. Боюсь, если так будет продолжаться, придется перевести ее в палату особого режима. Мы не можем допустить, чтобы другие, более надежные пациенты подхватили ее усиливающееся безумие.
Я вздрогнула. Мама, несомненно, была сумасшедшей, но палата особого режима? Комната без окон, кровать с фиксирующими ремнями. Инъекции того, что у Портного в шприце. Запрет на посещения.
– Конечно, юридически вы – сирота на попечении городских властей, – продолжал Портный, – однако она все равно остается вашей матерью, и вам проще наладить с ней контакт, чем мне. Вы должны донести до нее всю серьезность ее положения, всю необходимость изменений к лучшему.
Я протянула руку к массивной входной двери, чувствуя холод улицы, проникавший в щели. Камень не отпускал меня, тащил назад, к матери, как я ни боролась.
– Доктор Портный, Нерисса не послушает никого – и меньше всего меня. Я даже не знала ее здоровой, она была чокнутой, сколько я себя помню.
– Правильно говорить «вирусопораженная», – поправил он с улыбкой. – Вы ведь понимаете – эти несчастные не виноваты в том, что стали жертвами некровируса. Никто по доброй воле не согласился бы, чтобы его мозг постепенно разъедали болезнетворные споры, пока бред окончательно не вытеснит последние остатки рассудка.
Я знала. Отлично знала. Когда-то, лет за семьдесят до рождения Нериссы, прежде чем некровирус появился и начал распространяться по всей планете, душевнобольные еще могли излечиться. Но в наше время – нет. У моей матери не было ни единого шанса.
Не желая продолжать этот разговор, я толкнула входную дверь, впустив внутрь уличный шум и запахи из закусочной через дорогу. Расстилавшуюся у подножия гранитных ступеней Дерлет-стрит заполнял поток рейсовок и пешеходов. Пар, поднимавшийся из вытяжных труб в тротуаре и из клапанов тележек, с которых торговали едой вразнос, повисал над крышей приюта зловещим облаком. Под ногами еле ощутимо чувствовался гул Движителя – там, под землей, в самом сердце Лавкрафта, запертый в ловушку эфир без остановки вращал громадные шестерни, давая городу пар, а вместе с ним и жизнь.
Портный, однако, ждал ответа – я чувствовала себя как в Академии перед неумолимым преподавателем, урока которого не выучила.
– Как бы там ни было, – вздохнула я примирительно, – она не в себе. Ничем не могу вам помочь, доктор Портный.
Я шагнула на улицу, но он удержал меня. В его хватке чувствовалась сила, но не было того отчаяния, с каким цеплялись за меня пальцы Нериссы. Словно у автомата в литейной, поднимающего новую порцию проката.
– Мисс Грейсон, скоро ваш день рождения.
Страх. К горлу подступил комок. Я сглотнула.
– Да.
– И как вы себя чувствуете? Сны? Какие-нибудь физические проявления?
Я напряглась, и его пальцы стиснули мою руку сильнее – не вырвешься.
– Нет.
Портный нахмурился. Я уставилась на свои туфли. Моих глаз он увидеть не должен – не должен увидеть лжи в них.
– Аойфе, – произнес он наконец, – вам следует принять окончательное решение относительно вашей матери до своего дня рождения. Урегулируйте все с городскими властями, пока вы в состоянии этим заниматься. Пациенты, о которых некому позаботиться, могут оказаться в непростом положении. Приют Кристобель, знаете ли, исследовательское учреждение…
Для большинства студентов Академии слово «исследовательский» звучало как музыка, но я почувствовала подступающую тошноту. Освященная веками триада «гипотеза – эксперимент – теория» не имела ничего общего с тем, что происходило здесь. Электричество. Полная изоляция от мира. Подсвеченные галогенными лампами огромные резервуары с водой. Портному не обмануть меня притворной заботой – я знала, он хочет стать тем, кто победит вирус безумия, нащупает заветный ключик к задаче, перед которой спасовали все остальные. Я видела, в каком состоянии провозили некоторых пациентов по коридорам в колясках. Трясущиеся руки и ноги, обритые головы, пустые глаза. Вот что это были за «исследования».
Как ни сковывало меня безумие матери и как ни жаждала я сбросить это бремя, избавиться от него такой ценой я не желала.
Колокола на церкви Святого Оппенгеймера принялись отбивать пять часов. Я выдернула руку из пальцев Портного, но его глаза по-прежнему неотступно смотрели на меня из-за затуманенных уличными испарениями очков.
– Мне нужно идти, – сказала я, пытаясь унять выпрыгивающее из груди сердце.
– Что ж, приятного вечера, мисс Грейсон, – произнес он, хотя в его взгляде не было и тени доброжелательности.
Дверь захлопнулась с глухим стуком, будто упала могильная плита. Во всех приютах для умалишенных такие двери – они словно отрезают кусок тебя, и он остается там, внутри, даже если тебе самой пока позволено уйти.
Я зашагала по улице, прикрыв рот и нос шарфом – холодный воздух обжигал легкие. Каждый раз, покидая приют, я чувствовала себя, как приговоренный, получивший временную отсрочку. До следующей недели – если, конечно, к маме все еще будут пускать посетителей. Я почти бежала, и колючий ветер понемногу выдувал из меня злость и страх, принося успокоение, снова превращая меня в обычную девушку, спешащую на рейсовку. Остановка была всего в трех кварталах, на углу Дерлет-стрит и Оуквуд-стрит, но после пяти по Белой линии, которая шла до Академии, рейсовки ходили только раз в час.
Очередная, стоило мне подойти, как раз с ревом тронулась, выпустив облако пара, словно рассерженный дракон. Я топнула ногой и в сердцах выругалась. Две Звездные сестры, проходившие мимо, обожгли меня взглядами и сотворили знамение Ока, приложив два пальца ко лбу. Я отвернулась. Последовательницам Древних меня не сглазить, не перебить проклятие, которое уже неумолимо тикает у меня в крови.
Накинув шарф на голову, я двинулась по улице пешком в надежде рано или поздно поймать рейсовку, идущую на окраину города. В мозгу у меня не переставая крутились слова Портного, смешиваясь с образами из сна Нериссы. Голова раскалывалась, отзываясь пульсирующей болью на каждый удар сердца, а ведь мне сегодня еще заниматься – с утра экзамен. Перспектива, что и говорить, вырисовывалась безрадостная.
Я прошла несколько кварталов, все больше и больше погружаясь в депрессию, когда с другой стороны улицы до меня донесся голос.
– Аойфе? Аойфе, подожди!
Проворная фигура метнулась наперерез потоку транспорта, проскочив прямо перед велоколяской торговца жареным арахисом. Моего знания немецкого вполне хватило, чтобы понять смысл его энергичной тирады. А вот Кэлвин Долтон посещал уроки не так прилежно.
– Успел все-таки! – тяжело дыша, произнес он, останавливаясь рядом. Щеки его горели от мороза. – Думал уж, не догоню. Иду, вижу – ты…
– Что ты вообще делаешь в Старом городе? – не без удивления спросила я.
Кэл покачал свертком с эмблемой писчебумажного магазина через дорогу.
– Перья, тушь – больше нигде в городе приличной не найти. Завтра чертеж сдавать – забыла, что ли?
– Не забыла, конечно. Мой уже готов.
Невелика ложь – по сравнению с тем, что я сказала Портному о своих снах. Наброски я действительно уже сделала, но нужно было еще перенести их на чистовик, вписать технические спецификации, все обсчитать – это мне только предстояло. Совсем из головы вылетело. Нерисса поглощала мои мысли, как Древние поглощали звезды в своем путешествии сквозь вселенные.
– Я так и думал, – кивнул Кэл. Он уже не задыхался. – Тоже на рейсовку не успела?
– Угу. Прямо из-под носа ушла. – Я опять начала злиться. Если бы Портный меня не задержал…
– В столовой одни объедки останутся, – вздохнул Кэл.
Тощий, как ученик трубочиста, ел он, тем не менее за троих. Мы дружили с первого дня в Академии, и мысли его, если только он не был погружен в какой-нибудь комикс или не пытался выпытать, как бы ему завоевать внимание Сесилии, моей соседки по комнате, всегда крутились вокруг еды. Опоздать к ужину было для него трагедией едва ли не меньшей, чем перевод из Школы Движителей в Драматическую. Мне же сегодня вечером все равно кусок бы в горло не полез.
Мы дошли уже до конца Дерлет-стрит и оказались у реки. Медленно текущая ржаво-охристая вода Эребуса словно кипела от ледяной шуги. Протянувшийся вдоль берега крытый торговый пассаж, залитый призрачным голубым светом эфира, наполняли поздние туристы и посетители магазинов. Оживленный гомон галереи притягивал Кэла словно магнитом, маня обещанием грошовых удовольствий.
С другой стороны пряталась в темноте мостовая Данвич-лейн, на которой горел один-единственный древний масляный фонарь – перед пабом «Джек и Ворон». Над ней высился великолепный Граничный мост, воздвигнутый Джозефом Строуссом около тридцати лет назад. На полевой практике в начале года второкурсникам – в том числе и мне с Кэлом – нужно было воссоздать в чертежах грандиозную металлическую конструкцию. После этого считалось, что мы готовы разрабатывать проекты самостоятельно. Тому, кто не справился с заданием, наносил визит глава Школы и мягко предлагал подумать, стоит ли связывать свое будущее с профессией инженера. До этого экзамена со мной учились еще три девочки, теперь же осталась одна я.
Снизу мост выглядел совсем по-другому – словно расположившийся на отдых огромный зверь. Железная ограда чернела на фоне сумеречного неба. Я дернула Кэла за руку:
– Пошли.
– Куда пошли? – недоумевающе уставился он на меня.
Вместо ответа я зашагала вперед по скользкому булыжнику Данвич-лейн. Кэл вприпрыжку побежал за мной.