Пролог
Наиль совсем с ума сошел.
Я всегда так говорила, когда он что-то смешное болтал или дурачился. Ну и просто так это повторяла. Но сейчас я не повторяю, я знаю: Наиль сошел с ума.
Здесь темно, пыльно и холодно. И страшно очень. Раньше меня всегда успокаивали. Мама. Или папа. Или Наиль. Он мой старший брат, большой. Я тоже не маленькая, я скоро первый класс закончу, но он почти взрослый – ему четырнадцать лет. И я думала, что раз он почти взрослый, то он знает, что делает, и будет меня защищать. А он сошел с ума и теперь ходит вокруг, молчит и улыбается. Он никогда так не улыбался, особенно с позавчерашнего дня.
Я тоже вчера и позавчера не улыбалась. И раньше, когда мама стала больной, папа грустным, а Наиль начал сходить с ума. Он ходил с ножиком, на маму кричал, папу напугать хотел, у меня в комнате зачем-то ложился спать, на полу прямо, как пьяница или Зуля-апа[1], когда в гости к нам приезжает. Распсиховался из-за ерунды, из-за песенки, которую мы учили для представления, – а сам-то куда страшнее песенки слушает, и в компьютере сплошные скелеты и привидения. Еще схватил меня и говорит: поедем к däw äti[2] – а сам в лес привез к бабке какой-то. Мы долго на паровозе ехали. Я люблю ездить на паровозах – но этот был неудобный, вонючий, там дядьки страшные и злые. Мы убежали, но стало вообще плохо. Мы все время прятались и спасались. А потом Наиль меня бросил у бабушки, а сам убежал. А теперь пришел, бродит и улыбается. Бабушка хорошая, наверно, – она нас накормила. И еще котик у нее. Он черный и красивый. Но бабушка тоже с ума сошла. Обещала звериков всяких показать, лосей даже. А сама притащила меня в баню и сунула под лавку в первой комнате. Здесь холодно и света нет. А бабушка внутри в темноте с печкой и тазиками возится. Как будто кто-то ночью в баню ходит. Это во дворе страшное ходит. Улыбается и слушает.
Хорошо я железку нашла – она кривая, но длинная и твердая. Можно даже кость сломать, я пробовала, до сих пор палец болит. Только я ничего не вижу, потому что темно и очки грязные и запотели, а платка нет. И руки все равно заняты. Я скорчилась под лавкой и просто железку перед собой выставила. Если кто-нибудь набросится, сам себе голову проломит или зуб выбьет. Но лучше, чтобы не набросился. Жалко, что я очень громко дышу, – слышно очень всем. Я тоже услышала, зажала рот обеими руками и стукнула железкой по косточке, которая под глазом. Больно очень, ладно хоть в глаз или в очки не попала. А потом поняла, что так вот это страшное, не буду думать кто, набросится – а я совсем без защиты. Быстро выставила железку перед собой – и выронила полшоколадки: Наиль оставил, когда уходил. Он хотел есть, я видела, а я совсем не хотела. И сейчас не хочу, но он все равно оставил. И зря. Шоколадка упала очень громко и с эхом. К двери сразу подошли.
Я сама виновата. Не надо было ронять шоколадку. Не надо было кричать на Наиля. Не надо было капризничать дома, и кашу недоеденной оставлять, и лениться читать. Просто я дура трусливая.
Говорят, что все умирают. Говорят, если быстро, это не больно и не страшно.
Жалко, что я Аргамака дома оставила. Это моя любимая игрушка. Она как живая, хоть и маленькая.
А Наиль как неживой, хоть и большой. И это ведь не Наиль все-таки. Просто кто-то в него переоделся. Наиль не такой, он хороший, хоть и сумасшедший. И у него ноги не так ходят. У него походка смешная, а у этого страшная.
Плохо, что это не Наиль. Значит, это гад какой-нибудь. Хорошему не надо притворяться другим человеком. И здорово, что это не Наиль. Значит, он еще может прибежать и спасти.
И я вовсе не всего боюсь. Я думала, что я Наиля боюсь, но, наверное, я его не совсем боюсь уже. То есть боюсь, конечно, но хочу, чтобы он пришел скорее и забрал меня. К маме с папой, если они выздоровели, или к däw äti. Или хоть куда. Лишь бы отсюда.
Опять шаркают. Близко.
Наиль, забери меня, пожалуйста.
Слишком громко прошептала.
Оно услышало. Оно услышало. Оно ус…
Часть первая
Все дома
1
Сперва-то я думал: надо же, как все удачно закончилось.
Удачно.
Закончилось.
Ладно.
Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не видел никогда. Он же спокойный, как таракан, – его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он говорит, на псих уходит – когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем-то поспорит, – так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А появляется уже через полчаса, как всегда насмешливый и хладнокровный. Иногда только кошачьей смерти требует и потом весь вечер поддевает всех. Кошачья смерть – это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne, кошачья трава, но папа переделал в mäçe üleme. Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat – передо́хни, с ударением на третьем слоге, ну и всякие там «Газета „Из рук враки”», «Стоматологическая клиника „Добрый дент”», «Кефаль – ты всегда жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в Перми» или «Травожок „Хуроток”». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает. Если рассмеялась – «не разговариваю» уже не считается.
Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил – сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают. Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.
Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось, ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то что приветливо и весело, как всегда, а даже как-то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал, и däw äti, наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался, убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал – уроки делал, чтобы в выходные была свобода. Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у нас внизу шкафа стоят, пока зима – ну или весна, как сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются – не все, конечно, а которые можно упихать.
Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла, прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что-то про нас – а, ну да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты смотри, что они делают», да успокоился почти. И объяснил почти неслышно для меня, почему надо ехать именно сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу. Они немного поспорили, ласково так, про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? – нет, не надо, посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, – и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак Барс», она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала: ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть, – выходит, с кем-то слабеньким играют.
Конечно, мама победила. Как всегда.
Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она заверещала и потребовала еще раз, и сказал:
– Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.
Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово у нее это получается, раз – и льется, как с карниза в марте. Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы с папой не умеем, наоборот – хуже делаем. А мама умеет.
Она к Дильке присела, что-то быстро ей нашептала, лицо незаметно вытерла, пощекотала – как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат-абый[3] же… Тут папа осекся. Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марат-абыя, ни того, что он вдруг умер неделю назад, а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда помчался на похороны вместе с däw äti, своим отцом. И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас – дома, без улицы; компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет. Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что-то про «и так читаю». Найдете, говорит, чем заняться.
– А кушать мы что будем? – робко спросила Дилька.
Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила, что такого бурундучка без еды уж не оставит.
Дильку они уломали – а меня что уламывать. Хоть это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось-то?
Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.
Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все выстроили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова – правда, и сама чуть не вырубилась, – вышла, пошатываясь, и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Чтобы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.
Папа ей так и сказал между сборами и звонками. Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал. С уроками разделался – и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится, так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в Аждахаеве пару-тройку часиков сна урвать. Аждахаево – это центр района, в котором Лашманлык – папина деревня находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, a däw ätineke[4]. В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.
Мама в итоге решила не ночевать ни там ни тут: догрохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать – пинком, через туалет, велев не вставать, пока третий петух не пропоет – или что там у тебя в телефоне играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.
Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался: надо – значит надо. Им виднее. А уж полдня-то мы продержимся. Но папа в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к Марат-абыю на семь дней. Тут я испугался. Неделю без родителей трудновато будет – и пельменей не хватит, и Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это не важно. Потом объяснил, что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому надо «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется – вот одного отпускать и не хочет.
По-моему, мама куда более увлекающаяся натура. В том числе и делом вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.
В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался, что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми – и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю, блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый час обещаю. И заорал – на меня шикнули, и я зашипел, – что не надо ни Гуля-апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно; в конце концов, в моем возрасте кто-то там чем-то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.
Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался – что-то папа с мамой затянули с последними сборами и распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.
То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте, судорожно нашаривая что-то поверх одеяла. Но это наверняка не из-за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил, отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить, но вспомнил про обещание не вставать до утра – и не встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.
Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как-то сразу уяснила, что стишок «Мама спит, она устала» к брату ну никак не относится. И началось. То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто – почему, кстати? – но ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял – или просто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком – смотри, он с тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.
Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.
И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы обычное я-все-маме-расскажу – мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань». Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила. Просто когда я в ответ на ее восьмой писк подряд «Ну Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай» рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в этой-то лазишь? Не буду!» – она молча упятилась в угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал – и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Прямо у меня своего уровня нет.
Зато на все мамкины звонки – а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое какое-то подвывание ветра – мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не похоронный – да и папа на заднем плане гудел вполне деловито. И вроде бы никого на части не рвал.
Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром уточнила, когда приедут, – я сказал, что вечером, – кивнула и упылила к ноутбуку.
Пацаны гулять звали – я сказал, что не получится. Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено, и отказался.
Еще позвонила Гуля-апа, спросила, где родители. Я объяснил – коротко и не отрываясь от экрана. Она сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш-метала по сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу – не велено.
Мы посмеялись, Гуля-апа сказала: ну давайте я вам хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.
Они долго трындели – я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить. Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь, вместо того чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула, и я сообразил наконец, что это она Гуля-апу попросила подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее умения, но, видимо, время и место для этого не подходили – гам у них там был, как в школьной столовой.
Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она, видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще – уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, – а теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось – мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).
После этого я сломался и согласился читать с Дилькой сказки – при условии, что читает она, но абзацы со сложными именами – я. Сестра, сияя, притащила том балкарских сказок и с ходу в них забурилась. Надеялась, что там-то трудных имен немерено. И обломилась. Балкарцы-то нам родственники, по ходу. Татарские и башкирские сказки Дилька давно изучила, к тому же садик у нее, как и у меня, был татарским. То есть мы на татарском говорить толком не говорим, если не считать «Альфия Тимерзяновна, miña öygä qaytırça уаrıутı[5]?» – и быструю речь не понимаем – чем, кстати, время от времени папа пользуется (мама из Сибири, поэтому татарский еще хуже нашего знает, хотя усиленно пробует пользоваться). Но запас слов у нас неплохой, всякие Алакёзы, Кичибатыры и дивы с джиннами из балкарских сказок ухо не режут. Да еще половина сказок крутится вокруг лошадок. А от лошадок Дилька просто прется – и рисует их, и играет в них, и мультики про них смотрит – и скоро все-таки допечет родителей, чтобы они ее в секцию при ипподроме пристроили. Так что я всего-то несколько абзацев про Быжмапапаха прочитал – когда Дилька утомилась и осерчала. Там и впрямь недетская жуть пошла. Быжмапапах, короче, всех победил, но враги успели сунуть ему под подушку зуб дракона. Богатырь спать лег, клык ему через ухо в голову юрк – и насмерть. В этом месте лицо у Дильки стало странным. Я торопливо дочитал, как вся родня Быжмапапаха зарыдала-запела и от этих чудовищных, видимо, звуков клык из ушка выпал. И стал богатырь как новенький. Тут Дилька вредно захохотала и сообщила, что давно знает такую сказку – и про русского богатыря, и про татарского, только там в ухо, чтобы спасти, мама плакала или медведь кричал. Я закричал как медведь и погнал лентяйку чистить зубы и спать. А сам побежал к ревущему телефону.
Звонила, конечно, мама.
– Привет, сиротинки! Как дела?
– Нормально, – солидно сказал я.
– Хорошо. Ели?
– Конечно.
– Дилька спит?
– Нет.
– Наиль, одиннадцатый час, вообще-то.
– Мне мешают, вообще-то, – сказал я, слегка зверея.
– Кто? – всполошилась мама и что-то быстро сказала в сторону.
– Ты. Мы уже ложимся, вообще-то, а ты вот…
– Уф. Нельзя же так пугать.
– Можно, – сообщил я угрюмо и показал Дильке, в каком темпе она должна уже бежать в ванную и вооружаться зубной щеткой.
Мама захихикала и сказала:
– Суров ты, юноша. Гуля-апа вон вся под впечатлением от тебя. Что, в самом деле не пустил бы ее?
– Не велено же.
– А нас пустишь?
Я вздохнул и сказал:
– Вас пущу.
Мама вздохнула и сказала:
– Тогда дверь открой.
Я два раза хлопнул глазами и заорал:
– Дильк, они приехали!
Они правда приехали. Стояли уже за дверью – и ждали особого приглашения.
У всех родители нормальные, а у нас такие балбесы.
Ну, тут началась пятиминутка визгов, обниманий, мазания зубной пастой и рассказов о том, как мы тут без вас, а вы там без нас страдали. Впрочем, папа с мамой были не сильно исстрадавшиеся. Так, утомленные слегка, веселые и злые. Мама обцеловала Дильку и попинала ее укладываться. Дилька завопила, что хочет со всеми посидеть. Мама попинала ее готовить второй ужин с десертом, бланманже и фофанами. Ну и сама с нею ушла, понятно.
Папа взбил мне волосы, пару раз бленькнул пальцем по оттопыренному уху и рассказал, что я молодец, на меня можно положиться и все такое. Я поправил волосы и сказал:
– Я знаю.
Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.
Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:
– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное знаешь чего?
– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.
– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман-абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta[6], пара камней покосилась – ну и у Марата просела могила. Обычное дело.
– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.
– Ну как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.
Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:
– А! Я ж забыл совсем.
Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.
– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.
– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.
Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.
Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.
– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.
Я посмотрел внутрь и офигел.
Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется, костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.
Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.
– Ух ты, – прошептал я.
В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:
– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?
У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.
– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба! Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?
Я кивнул.
– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.
– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак Барс» продул. Не парься.
Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.
– Это нержавейка? – спросил я.
– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.
– Лашманлык такой старый? – поразился я.
– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык[7]. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.
– Фигассе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?
Он немедленно ответил:
– «Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского».
Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:
– Тут не по-русски написано.
– Так и ты не русский.
– Тут по-арабски.
– Дай-ка.
Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:
– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля» [8], точно. Молитва, значит.
Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.
Мама прошла мимо.
Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.
Я засмеялся.
В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:
– Прошу всех к столу.
– Проси, – разрешил я.
А папа, конечно, заканючил:
– Ой ты хозяюшка наша, кормилица. Что ли, сама приготовила?
У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»
– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху накинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер.
Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.
Она неласково осмотрела нас и сказала:
– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.
И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смёл, а потом и добавку. И быстро уснули.
И назавтра поехали в аквапарк.
И всё было хорошо.