ЧАСТЬ 1: Ранегунда из крепости Лиосан
Депеша, доставленная специальным нарочным из Ватикана королю Германии Оттону 28 июня 937 года.
«Нашему могущественному союзнику и достойнейшему повелителю всех германцев шлем наши поцелуи по случаю первой годовщины, его правления, за каковое мы в Риме не устаем благодарить Небеса!
Слишком долго нам доводилось зреть мир, раздираемый распрями, достойными в глазах Господа одного порицания, а теперь мы зрим стойкость и непреклонность людей, о судьбах которых почти и не думали, пока не настал нужный час. Вот он пришел, и мы вынуждены напомнить, что военные столкновения уместны лишь тогда, когда они порождаются надобностью в защите или распространении истинной веры; остальные же свары должно отринуть — как не подобающие последователям Христа.
Ваш отец привел к Господу множество языческих душ с тем же рвением, с каким укреплял свое королевство, что мы восприняли с большим одобрением, а теперь ожидаем того же от вас. Нам стало известно, что вы намереваетесь продолжить его политику, и мы, несомненно, поддержим ее, если она будет направлена к торжеству нашей веры среди народов, которые до сих пор поклоняются идолам и вершат такие обряды, для каковых у добродетельных христиан и названий-то нет. Мы непреложно уверены, что дом каждою христианского короля употреблять свою силу и власть во славу Господа и к укреплению Церкви. Лишь не сворачивайте с этой стези — и мы вас восславим.
Провозглашая все это, мы сознаем, что воинские пути далеки от стремления к миру, однако мы также хотим вам напомнить, что близок день, когда Христос снова придет нас судить — как живых, так и мертвых. Несомненно, свирепая жестокость мадьяр — предупреждение всем нам, то есть тем, кто желает предстать пред престолом Господним, не запятнав себя вероотступничеством или каким-либо иным смертным грехом. Битва во имя Христово, несомненно, окончится полной победой, если мы воспоем с блаженными и, воспарим в помыслах с ангелами к Святой Троице на Небесах.
Вместе с тем мы понимаем, что вам приходится сталкиваться с множеством трудностей, и потому не призываем вас сложить оружие, а только просим с разбором пускать его в ход. Одно дело — отбивать яростные атаки захватчиков, вторгшихся на ваши земли с венгерских долин, или оттеснять идолопоклонников обратно в леса, и совершенно другое — втягивать своего же брата-христианина в бесконечные распри из-за Лоррарии, каковая, собственно говоря, прозывалась Астазией — и, кстати, не так уж давно. Было бы лучше и для германцев, и для французов разрешать свои споры мирным путем. Подумайте сами, ведь вся Лоррария не стоит того, чтобы обрекать на вечные муки свою душу и ослаблять собственное королевство. Мы бы весьма одобрили вас, если бы вы решились вступить в союз с Францией, равно как и со всеми христианскими народами света, чьи судьбы нам вверил Господь до второго пришествия Его Сына, которому вновь предстоит править миром.
Довольствуйтесь же изгнанием мадьяр из пределов своей страны и расширяйте границы за счет территорий, где все еще процветает язычество, но не поднимайте своих подданных на пагубную борьбу с соседями-христианами. Уладьте миром давние споры, прежде чем полностью истощите собственное государство до того, что оно не сможет не только оттеснить врага, но и выстоять, а уж тем более покончить с наскоками восточных, не знающих истинной веры племен. Обращение язычников всегда угодно Господу, но подавление своих же собратьев-христиан — неискупаемый грех. Во имя Христа, чьею волею вам дарована власть, распорядитесь ею с присущей вам мудростью: прекратите недостойные распри и вновь займитесь благими деяниями как великий и благочестивый король.
Помните, наш Господь — судия праведный, но суровый. Он управляет звездами и морскими приливами. Можно избежать коварства врага на земле, но никому из земных жителей не дано хотя бы своей малой толикой извернуться пред Его всевидящим оком. А посему как можно скорее сообщите нам о вашем желании положить конец сварам Германии с Францией, и мы тут же отрядим вам в помощь духовных лиц наивысшего ранга, если у вас не найдется людей, способных содействовать мирным переговорам.
Еще помните, что вам вверено самим Господом проливать христианское милосердие на всех, кто пострадал от зверств захватчиков, разбойников или мародеров. Пусть ни одна дверь в Германии не закроется перед собратьями, ищущими утешения и защиты. Как подобает вассалу почитать эдикты своего сюзерена, так и христианину следует чтить христианское звание во славу того, кто принял смерть за наши грехи. Примите сей наш наказ с должным смирением духа. Мы не желаем ничего более слышать о голодающих и нищенствующих селянах. Мы не желаем и далее скорбеть о дочерях, которых родители понуждают к прелюбодейству, или о заведенных в лес и брошенных там малолетних детях. Мы весьма удручаемся, когда нам докладывают, что по вашему попустительству эти несчастные практикуют продажу своих чад в рабство — на север, как в стародавние времена. Рабство само по себе тяжкое бремя для тех, кто обречен на него по рождению, но совсем уж великая гнусность — предавать воле язычников христианин. Кроме того, мы питаем отвращение к тем, кто вместе с разбойниками и грабителями рад обирать упасающихся от беды беглецов. Мы знаем, что многие распоясавшиеся наместники не прочь погреть руки на несчастиях своих ближних, и потому призываем христианских правителей со всей строгостью это зло пресекать. Уж если практика выкупа существует, пусть так оно и идет, но любое потворство убийствам и кровопролитиям должно быть нещадно искоренено. Мы неуклонно настаиваем на этом, и нам желательно подчеркнуть, что тем, кто глух к нашим наказам, суждено завывать в аду, когда Христос поднимет живых и мертвых, чтобы вершить свой праведный суд.
Ревностно веруя в то, что Господь направит вас на правильный путь и что Сын Божий будет к вам благосклонен, мы обнимаем вас как надежду Европы и скрепляем послание печатью Рыболова в первый день великого поста.
Лев VII».
ГЛАВА 1
В меньшей из двух могил лежали спеленатые тела троих детей: ни одному из них не исполнилось и пяти. В другой — вырытой в стороне — покоилась их мать, с раздвинутыми ногами и в мокрой одежде — в той, в которой ее утопили. Безжалостный порывистый ветер задувал с моря, посыпая песком влажные волосы мертвой.
— Какая жалость, брат Хагенрих, — проговорил стоявший над могилой монах. Он посмотрел вниз — на тело.
— Она была прелюбодейка, — возразил старший монах назидательным тоном. — И умерла той смертью, которую заслужила.
— И все же какая жалость, — не унимался первый монах. Он был моложе своего сотоварища и не мог справиться с игравшим в нем непокорством, за которое его часто наказывали и от которого он ежедневно молил Господа избавить себя.
— Ей не следовало грешить, брат Гизельберт. Но она была слаба духом, — проворчал старший. — Она, будучи замужем, позволила другому мужчине дотронуться до себя.
— Позволила, — вздохнул младший. — Но сказала, что ее заставили.
— Чего не выдумает женщина, чтобы извернуться? Особенно если дело касается плотских утех. Ева заявила Адаму и Господу, будто змий подсунул ей яблоко, но она сама желала запретного. Женщины всегда таковы. — Старший еще раз кинул взгляд на могилу. — Лучше бы поскорее ее закопать. Больше мы ничем не можем помочь ей в этом мире.
Младший монах понял намек и потянулся за деревянной лопатой.
— Да смилостивится над ней Пречистый Христос, как и над всеми христианскими душами, — с чувством произнес он, начиная забрасывать мертвую комьями влажной земли.
— Муж заплатит, — сказал брат Хагенрих. — Особенно за убийство детей. Отвалит кусков сорок золота, не меньше.
Брат Гизельберт кивнул, продолжая работать. Этот закон короля Оттона был ему известен — и не понаслышке. Он сам не столь давно совершил нечто подобное и откупился, но денежная пеня не избавила его душу от угрызений. К мысленной молитве за упокой усопшей монах добавил прошение за себя.
К тому времени, как он завершил работу, брат Хагенрих ушел, а ярость ветра усилилась. Море стало густо-зеленым и покрылось барашками, волны тяжело перекатывались, походя на чудовищ, сплетающихся в полудреме. Где-то за горизонтом зрел первый шторм, пришедший на месяц ранее, чем обычно, что предвещало суровую зиму. Да и все остальные приметы сулили недоброе. Хотя бы лисенок, которого в час рассвета на его глазах утащила сова. Монах еще раз вздохнул и, прихватив лопату, направился к монастырю Святого Креста, в каком обитало братство кассианских бенедиктинцев.[19]
Своей обособленностью и толщиной стен обитель удивительно походила на крепость, которой брат Гизельберт года два управлял в мирской жизни. Оба строения возводились чуть более полувека назад — в те времена, когда датчан потеснили и коренные жители этих краев оказались под властью германского короля, что, впрочем, мало чем облегчило им жизнь.
Из монастырской церкви доносились молитвы: там шло непрерывное богослужение. Монах остановился и преклонил колени, дабы достойно ступить на освященную землю. Он еще не освоился в братстве настолько, чтобы помнить слова всех молитв, но неизменно молился со рвением и за усердие уже был допущен к всенощным бдениям, то есть имел право входить в церковь в любое время от полуночи до рассвета.
Брат Гизельберт поставил лопату под навес для инвентаря и прошел в свою келью — одну из четырех клетушек в невысоком бревенчатом строении. Всего таких домиков было семнадцать, располагались они в один ряд, и в них проживала вся монастырская братия, за исключением четырех братьев-привратников, обретавшихся неотлучно в сторожке и попеременно покидавших ее лишь для молитв. Брат Хагенрих также жил обособленно — в срубе близ церкви, чтобы в минуту опасности быть у алтаря.
Для брата Гизельберта наступил час личной молитвы, и он настроился на нее с той же решимостью, с какой настраивался на очень серьезные переговоры в миру. Перекрестившись, монах приступил к чтению шестьдесят первого псалма. Устав бенедиктинцев требовал, чтобы каждый член ордена прочитывал все псалмы за месяц, но брат Гизельберт справлялся с этим заданием в две недели и начинал повторять все сызнова. Проговорив два стиха, он прерывался и просил Господа простить недостойному рабу своему убийство Изельды, напоминая как непосредственно Всеблагому, так и Его Сыну, что у него было право совершить сей поступок и что даже семья убиенной с тем согласилась, не потребовав с него откупа. Но душевное спокойствие, несмотря на эти резоны, на него все-таки не снисходило, и ему порой начинало казаться, что слова падают в бездну, непреложно свидетельствуя о малой крепости его веры.
Выходя из кельи, брат Гизельберт ощущал себя опустошенным и в большей мере хотел спать, чем плести корзины, исполняя предписанную работу, а потому звон колокола, скликавший братию к ужину, его даже порадовал, хотя ему давно уже надоели хлеб, рыба и густая гороховая похлебка, что составляло здешнюю ежевечернюю снедь. Иное дело — баранина или свинина. Но мясо являлось одним из тех удовольствий, от которых он отказался, распрощавшись как со своим титулом, так и со всей мирской жизнью. Монах, упрекнув себя в слабости, потупил взор и увидел на голой земле разметанные веером птичьи перья: их было около полудюжины — все темные, с красноватыми просверками, как и подол его раздуваемой ветром сутаны. Еще одно дурное предзнаменование, в том можно не сомневаться, подумал он, преклоняя колени перед дверями в трапезную, где стояли длинные грубо сколоченные из толстых досок столы.
Монахи молча, склонив головы, занимали свои места. Кроме шарканья ног и скрипа скамей тишину нарушало лишь отдаленное песнопение. Двое новых послушников разносили еду, ставя перед сидящими деревянные доски с хлебом и жареной рыбой, а также миски с варевом из гороха и ячменя. Помимо того на каждом столе стояли большие кувшины с медовым напитком. Передавая их из рук в руки, монахи с тихим побулькиванием наполняли деревянные кружки. Когда все эти приготовления закончились, послушники пали ниц, слушая, как их новообретенные братья бубнят благодарственную молитву, после чего удалились, чтобы приготовить еду для певчих, служивших вечерню. Как только они ушли, брат Хагенрих прошел в центр трапезной и начал читать поучение. Темой его в этот раз были муки Ионы во чреве кита. Монахи внимательно слушали старшего брата, словно бы нехотя поглощая свой ужин, дабы избежать обвинения в чревоугодии — одном из смертных грехов.
Когда поучение завершилось, подошла к концу и трапеза. Наелись монахи досыта или нет, не имело значения — им волей-неволей пришлось подняться со своих мест и выйти на обегавшую монастырский двор террасу, чтобы спокойной прогулкой по ней подготовить себя к исповеди, обычно проводившейся перед самым закатом, после чего наступало время всенощных песнопений.
Брат Гизельберт размышлял над тайным смыслом явленных ему зловещих предзнаменований, когда его нагнал брат Олаф, размахивая костылем и припадая на поврежденную ногу.
— Да хранит тебя Господь, достойный брат, — произнес он, чуть задыхаясь.
— Как и всех истинных христиан, — откликнулся брат Гизельберт с некоторой настороженностью, ибо братья-привратники обращались к своим сотоварищам очень нечасто и в основном для того, чтобы сообщить о чем-то дурном. — Что привело тебя сюда?
— Твоя сестра здесь и хочет с тобой говорить, — ответствовал брат Олаф.
— Моя сестра? — озадаченно переспросил брат Гизельберт, ибо ожидал Ранегунду не ранее чем через месяц. Охваченный недобрым предчувствием, он перекрестился. — Она объяснила, в чем дело?
— Сказала только, что дело срочное, — проворчал брат-привратник.
Такой ответ был наихудшим из всех возможных.
— Где она? — спросил брат Гизельберт, стараясь по обычаям ордена быть предельно немногословным.
— В комнате для приемов. Просила прощения за то, что обеспокоила нас. — Брат Олаф наклонил голову, хотя выражение его лица свидетельствовало скорее о раздражении, нежели о смирении. — Я даже не взглянул на нее, но сразу узнал.
— Господь воздаст тебе за твое целомудрие, — отстраненно пробормотал брат Гизельберт. — Я должен ее увидеть.
— Брат Хагенрих не одобрит этого. Тебе придется сознаться на исповеди в грехе непослушания. — Брат Олаф нахмурился, старательно оправляя свою сутану, ибо ветер, дувший от моря, крепчал.
— Я должен, — повторил брат Гизельберт и решительно зашагал к сторожке.
В приемной комнате горела одна коптилка, освещавшая красочное изображение Христа в пышных византийских одеждах. Раны на руках и ногах Спасителя источали сияние, изрядно, впрочем, поблекшее от постоянного чада.
Ранегунда, закутанная в длинную накидку цвета сосновой хвои, стояла перед изображением на коленях, но тут же поднялась на ноги, положив руку на эфес поясного кинжала.
— Храни Господь тебя от всех бед, Гизельберт, — сказала она, приподнимая в знак уважения край своего одеяния.
Ее грубо стачанные, но добротные сапоги доходили до икр. Брат и сестра были удивительно схожи — оба высокие, мускулистые, сероглазые, — но в облике Ранегунды к ее двадцати пяти уже стали проступать первые признаки зрелости, каких еще не имелось в чертах Гизельберта.
— Храни тебя Христос, Ранегунда, — откликнулся он, глядя в сторону из нежелания принимать почести, не соответствующие его теперешнему положению. — Ты приехала раньше, чем следует.
— Знаю. И уже извинилась за неожиданное вторжение. Но возникли два обстоятельства — и вот я здесь. — Глаза Ранегунды неотрывно следили за братом. Тот молчал, и она решилась продолжить: — Король Оттон известил нас, что в этот раз не пришлет к нам солдат. У него нет сейчас лишних людей, и не будет… какое-то время. Я захватила письмо. Хочешь, прочту? — Она указала на поясную суму с пристегнутыми к ней ключами.
— Не подобает мне слушать слова короля, ибо я удалился от мира. — Брат Гизельберт повелел жестом сестре отойти, словно одно наличие при ней подобного документа могло его осквернить. — Ты сказала, о чем он пишет, и хватит. В остальном поступай как знаешь.
Ранегунда послушно отошла от него. Слегка прихрамывая, ибо застарелая рана опять давала о себе знать.
— Тогда я отвечу сама. Король должен знать, что его послание нами получено и что наша крепость предпримет все меры в плане самостоятельной подготовки к зиме. Но я сообщу как ему, так и маргерефе Элриху, что ты обо всем извещен. Иначе мои слова будут для них пустым звуком.
Брат Гизельберт кивнул, показывая сестре, что вполне представляет ее положение.
— У тебя есть моя печать. Скрепи ею письмо. Сообщи королю, что я перепоручил все свои мирские заботы тебе, ибо всецело на тебя полагаюсь. — Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, напомнил: — Ты говорила о двух обстоятельствах.
— Второе… более щекотливое, — сказала Ранегунда, пряча глаза.
— Выкладывай, — велел брат. — Или мне придется предположить, что это касается Пентакосты.
— Боюсь, все именно так. — На бледном лице Ранегунды вспыхнул румянец.
— В чем дело на этот раз? — спросил Гизельберт, ощущая досаду. Ему не хотелось даже думать о своей второй жене, а не то что о ней говорить.
— Она позволяет маргерефе Элриху навещать себя в качестве гостя, Он в прошлом месяце дней десять провел у нас, бездельничая и строя ей куры. Я сказала, что подобное поведение унижает тебя и все наше семейство, но она заявила, что не видит в том ничего неприличного, ибо жены тех, кто удалился от внешнего мира, имеют право искать утешения в обществе равных себе людей. У нее нет тяги к монашеской жизни, а к своему отцу она тоже возвращаться не хочет, по крайней мере до тех пор, пока не получит приказ от короля. — Ранегунда произнесла все это скороговоркой, словно бы опасаясь, что ей не позволят закончить. — Я не знаю, что делать. Она своевольна, строптива и не слушает никого.
— Да, — кивнул брат Гизельберт. — Увы, это так.
— Никого, — продолжила Ранегунда. — Ни меня, ни брата Эрхбога, ни наших женщин, да и две служанки, что за ней всегда следуют, похоже, ничуть не стесняют ее. — Посетительница удрученно вздохнула. — Она говорит брату Эрхбогу, что Пречистый Христос к ней неблагосклонен, иначе бы Он вас не разлучил.
Прежний Гизельберт в ответ на такое швырнул бы в стену тарелку с кружкой, но нынешний ограничился тем, что осуждающе покачал головой.
— Все это суетность и женская слабость. Как командир, заменивший меня, ты можешь не впускать маргерефу Элриха в крепость, когда он заявится к вам не от имени короля. Объяви Пентакосте, что отныне ее ухажера будут принимать лишь в служебном порядке, и посоветуй ей чаще молиться, чтобы обрести достоинство женщин, отказывающихся от своего пола во славу Христову.
Перекрестившись, он взглянул на сестру, ожидая, что она сделает то же. Та, осенив себя крестным знамением, внимательно оглядела брата.
— Ты похудел, — наконец сказала она.
— Грешникам вроде меня подобает поститься, — твердо ответил он.
— Ты все такой же упрямец, — откликнулась Ранегунда.
— Да, и благодарю Господа, что мне дано время раскаяться. Малая толика плоти — ничтожная плата за спасение души.
Брат Гизельберт насупился. Он был на три года младше сестры и очень любил ее, но не терпел, когда та начинала его опекать.
— Приметы указывают на раннюю зиму, что сулит недород на полях. Не сомневаюсь, что ты это видишь, — сказала она. — Мне не нравится, когда люди выглядят истощенными еще при обилии пищи. Подумай сам, что с тобой станется голодной порой. Возможно, всем нам придется поститься много строже, чем повелевает Господь.
То же самое постоянно твердила им мать, в одну из тяжелых зим десять лет назад умершая при родах, произведя на свет мертвых двойняшек.
— Христос Непорочный позаботится обо мне, Ранегунда, — с суровостью в голосе произнес Гизельберт. — Как и обо всех, кто живет здесь и верит в Него.
Ранегунда мрачно взглянула на брата.
— Ваш урожай будет таким же, как и у прочих селян, а зерна в этот год соберут очень мало. Ранние ураганы погубят его на корню. Удастся спасти лишь то, что успеет созреть до них. Ты знаешь это не хуже меня. А потому повторяю еще раз: ешь, пока запасы не закончились, или не доживешь и до Пасхи.
— Ладно, если дозволит брат Хагенрих, — пробурчал Гизельберт, встречая сердитый взгляд сестры столь же сердитым взглядом. — Это все?
Ранегунда уже собиралась кивнуть, но вместо этого неохотно сообщила:
— Вчера в оружейной я наткнулась на пауков. В старом сундуке, а не в новом.
— В том, где хранятся грамоты и казна? — спросил Гизельберт, ужаснувшись.
— Да, — подтвердила она.
— Святой Иисус! — в великом волнении побожился он по-солдатски, мысленно тут же пообещав себе искупить этот грех. — И сколько их было?
— Я обнаружила пятерых. — Лицо Ранегунды оставалось мрачным. — Я никому не сказала о том. Даже брату Эрхбогу.
— Очень надеюсь, что это и впредь останется между нами, — с дрожью в голосе произнес Гизельберт. — Подумать только! Целых пять штук! Там, где золото и все документы! Господи, упаси нас! А вдруг их не пять? Вдруг их там больше! Ты не смотрела?
— Смотрела, но… — Она осеклась. — Я проверю еще раз, если хочешь.
— Нет! — почти выкрикнул полушепотом он. — Оставь все как есть. Ты увидела и рассказала. Этого предостаточно. — Брат Гизельберт поежился, пряча руки в широкие рукава своего монашеского облачения. — Что еще?
— Незначительная проблема. — Она показала жестом насколько. — Касается капитана Мейриха.
— С ним что-то не так? — спросил быстро он.
— Не с ним, а с его зрением. Оно стало его подводить: куриная слепота не дает видеть нормально. Старик сам сознает, что это мешает ему исполнять свой воинский долг, однако в отставку уйти не желает. — Ранегунда произносила все это бесстрастно, однако взгляд ее был печален. — Его дети уже почти выросли и могут о нем позаботиться, но ему претит перспектива сделаться никчемным слепцом, греющимся на солнышке и нудно бубнящим о своих прежних победах. — Она вновь уважительно — до колен — приподняла свои юбки. — Дай мне знать, как с ним поступить, когда я вновь приеду к тебе — уже в урочное время.
Брат Гизельберт задумчиво покивал.
— Новость довольно печальная, — вздохнул он. — Капитан Мейрих сызмальства обучал меня воинскому искусству.
— Ему уже около сорока. Что тут поделаешь? — раздраженно бросила Ранегунда, потом, не ожидая ответа, развернулась на каблуках и с коротким кивком покинула помещение.
— Я буду молиться о ниспослании мне наиболее правильного решения, — сказал брат Гизельберт затворяющейся за сестрой двери, затем шагнул к ней и задвинул деревянный засов, прежде чем покинуть сторожку и снова ступить на монастырскую землю.
Ранегунда, подхватив юбки, забралась на мышастого мерина и ударами каблуков пустила его галопом, знаком повелев двум ожидающим всадникам следовать за собой. Лицо ее было застывшим как маска, ибо ей не хотелось показывать своим спутникам, насколько она разочарована неурочным свиданием с братом. Он совершенно переменился: стал нерешительным, скрытным и разговаривал с ней как чужой человек.
Рейнхарт, младший из конников, с криком «Медхен! Постойте!» — припустился за ней. Старший сопровождающий, Эварт, предпочел быстрой скачке трусцу.
Наконец Ранегунда придержала коня, позволив тому перейти на легкую рысь.
— Прошу прощения, — сказала она подскакавшему Рейнхарту, — это было не очень разумно. — Глаза ее сузились. — Но я для тебя не барышня, а командир.
— Превосходная гонка, — откликнулся Рейнхарт, похлопывая по шее свою гнедую кобылу и полностью игнорируя сделанный ему выговор. — Хорошо иногда почувствовать на лице ветерок!
Справа от них простиралось Балтийское море, более беспокойное, чем час назад.
Ранегунда указала на горизонт.
— Там собирается дождь.
— А урожай еще на полях, — с философским спокойствием заметил Рейнхарт.
— Завтра с утра на уборку выйдем и мы. Будем трудиться бок о бок с селянами, чтобы хоть что-то спасти. Иначе хлеба нам хватит только до Рождества, а потом придет голод.
— Кое-кто может и отказаться, — с неудовольствием пробормотал Рейнхарт. — Нигде не сказано, что воины должны работать как простые крестьяне.
— Но и голодать воинам не положено, а это непременно случится, если они предпочтут сидеть сложа руки, — отрезала Ранегунда. — Не надо большого ума, чтобы сообразить, в каком положении мы оказались. Уже сейчас у нас зерна меньше, чем надо бы, и если недостачу хоть как-нибудь не восполнить, то… — Она еще раз посмотрела на море. — Идет шторм, и достаточно скверный.
— Да ну? — усомнился Рейнхарт. — Бури придут через месяц, не раньше.
— Раньше, — ответила Ранегунда. — Все приметы о том говорят. — «В том числе и боль в моей правой ноге, — добавила она мысленно. — Рана указывает на близкую непогоду безошибочнее всех вместе взятых примет». — Мы должны быть готовы.
— К чему? — обозленно выкрикнул Рейнхарт, ощутивший внезапное раздражение, подоплекой которого был страх, в чем он не хотел себе признаваться. — Что мы сможем, если рожь все еще на корню, как и половина пшеницы? Не могу не заметить, что вы в последнее время весьма странно ведете себя.
— Я герефа, — пояснила она тоном, не допускающим возражений. — И повторяю: мы будем трудиться, как самые презренные рабы, если хотим дотянуть до весны.
Рейнхарту очень хотелось ответить гордячке какой-нибудь колкостью, но Эварт, у которого были свои представления об учтивости, уже нагонял их, и молодой человек ограничился тем, что сказал:
— Не знаю, сумеем ли мы добраться до крепости засветло.
— Мы можем пришпорить коней, — откликнулся Эварт.
— Нет, — отмела его предложение Ранегунда. — Нельзя допустить, чтобы хоть одна наша лошадь охромела или, чего доброго, пала. Время у нас еще есть.
Впереди чернел лес, окаймлявший долину, по которой они продвигались. В его чащах скрывался свирепый, отчаянный люд. Там было опасно и днем, не говоря уже о вечернем или ночном времени суток, и Рейнхарт, ехавший первым, деловито заметил:
— Пора приготовить мечи.
Эварт, впрочем, уже обнажил свой клинок, но Ранегунда, думавшая о чем-то своем, встрепенулась и потянулась к ножнам, свисавшим с высокой луки ее седла. Она выдернула из них короткий меч и сказала с легким оттенком вины:
— Вот. Я готова.
— Дорога здесь скверная, — пояснил Эварт, словно они не проезжали по ней часа три назад.
— Да уж, — выдохнула с напряжением Ранегунда.
Короткий меч оттягивал руку. Ей уже дважды доводилось пускать его в ход. Потом ее оба раза тошнило. Ужасное ощущение. Бр-р!
— В такие поездки следует брать с собой больше охраны, — заметил Эварт, когда они въехали в лес.
Там было гораздо темнее, и пламенеющий солнечный свет, пробиваясь сквозь ветви, слепил глаза. Пересекавшие тропу корни деревьев затрудняли движение, и потому первую четверть часа все молчали, прислушиваясь к загадочным звукам и всматриваясь в зеленую тьму в надежде, что случайный отблеск металла выдаст им, где прячется враг. Конники ехали друг за другом, что усугубляло их уязвимость. По пути Рейнхарт, опасаясь засады, рубил мечом кусты. Испуганные птицы выпархивали из них с громкими вскриками, по сторонам что-то шуршало: животные спешили убраться подальше от незваных гостей.
— Зима близится, — сказал наконец Эварт. — Наступает время охоты. Здесь много оленей и вепрей, пора их забивать.
— И впрямь, — откликнулся Рейнхарт. — С вепрями можно и подождать, а что до оленей, то их лучше преследовать по нераскисшей земле. — Он кашлянул. — До того как за них примутся волки.
— Мы уже это обсуждали, — заметила Ранегунда, пытаясь скрыть раздражение. — После первых штормов у нас будет время заняться охотой.
Воцарилось молчание, нарушаемое лишь свистом меча Рейнхарта и стуком копыт.
Затем Эварт сказал:
— Если вы можете распознавать приметы ранней зимы, то это наверняка умеют и волки.
— Весьма вероятно, — отозвалась Ранегунда, дивясь тому, что проделанный поутру путь к вечеру словно бы сделался вдвое длиннее. — Звери многое чуют. Гораздо больше, чем мы.
— Я видел обрывки красной ткани на дубе, что западнее крепости, — после паузы заявил Рейнхарт.
— Некоторые крестьяне пытаются одновременно и служить Богу, и соблюдать древние обычаи, — сказала Ранегунда, в юности и сама оставлявшая клочки пряжи на ветках деревьев. — Им следует поусердней молиться, чтобы Господь оказал им милость в их невежестве.
— Брату Эрхбогу это не понравится, — заметил Эварт, внимательно вслушивавшийся в разговор. — Он говорит, что те, кто пытается обрести покровительство старых богов, пострадают, когда Христос Непорочный призовет их на суд. Старым богам нет места в царстве Христовом. Христос Непорочный прощает все прегрешения, но только тем, кто верует лишь в Него.
Они уже выезжали из леса. Далее простирались возделанные поля. За ними виднелась кучка крытых соломой хижин и широкий бревенчатый частокол, наполовину перекрывавший подступы к мысу, на котором высилась крепость, обнесенная каменной, неправильной формы стеной. Она походила на многие укрепления подобного рода, но имела две башни вместо обычной одной, и на верхушке той, что была ближе к морю, по ночам разводили огонь, указующий путь кораблям.
— На этот раз нам повезло, — сказал Рейнхарт, глядя, как последние солнечные лучи тускнеют, отскакивая от чешуек его кольчуги, накинутой поверх кожаного нагрудника. — В другой раз стычки, пожалуй, не миновать.
— В другой раз мы будем охотиться, — отрезала Ранегунда, вкладывая меч в ножны и стараясь не выдать волнения. — И подготовимся к встрече со зверем покрупнее, чем олень или вепрь. Так что тем, кому вздумается на нас напасть, лучше поостеречься. — Ей очень хотелось перевести в галоп своего мышастого, но она понимала, что мерин устал, и потому с нарочитой беспечностью заявила: — Теперь нам незачем поспешать. Как и плестись друг за другом.
Дорога перед ними уже и вправду сделалась почти прямой и широкой — с глубокими колеями от постоянных передвижений телег, нагруженных бревнами. Пыльный грунт ее пополам с песком держал коней хорошо, но в дождливые дни моментально превращался в болото.
Они добрались до деревни и стали спускаться по единственной ее улице. Крестьяне, не успевшие скрыться за дверями своих жилищ, останавливались и преклоняли колени. Ранегунда краем глаза заметила, как в чьих-то руках мелькнул защищающий от происков темных сил талисман: древним богам не нравились женщины-командиры.
Как только дорога пошла вверх, из крепости донесся приветственный звук рога. Массивные ворота предупредительно распахнулись, и всадники въехали во внутренний двор, где к ним тут же сбежались рабы, о чем свидетельствовали повязки на их головах.
Широкие юбки мешали Ранегунде перекинуть ногу через седло, но она, стиснув зубы, справилась с этим и спешилась, стараясь не опираться на больную ногу.
— Проследи, чтобы лошадям еще до ночи засыпали вволю зерна, — сказала она принявшему поводья мальчишке.
Тот блеснул белозубой улыбкой.
— Все будет исполнено, герефа.
Ранегунда махнула рукой и обвела взглядом подвластное ей укрепление, которое, несомненно, показалось бы неказистым более искушенному, чем она, человеку. Обе башни его были сложены грубо, без каких-либо затей, не украшали их даже крошечные оконца, которые на зиму затягивали пергаментом, что впрочем мало защищало караульных от стужи, ибо внутри этих каменных сооружений всегда бывало холоднее, чем снаружи. Деревянные домики, занимавшие большую часть восточной половины двора, предназначались для размещения воинов и их семей; конюшни, псарни и лачуги рабов жались к западным стенам. Там же, ближе к центру, размещалось здание для общих сборов, за ним теснились кухни, бани, курятники и пекарня. Солнечные лучи даже летом практически не проникали в недра каменного мешка. Однако крепость давала ощущение безопасности, и Ранегунде она представлялась великолепной. Второй сигнал деревянного рога сообщил всем ее обитателям, что герефа находится в пределах крепостных стен.
— Медхен, — обратился к ней староста поселения, склонивший в знак уважения голову. — Возблагодарим Христа Непорочного за твое благополучное возвращение.
— Как и мою охрану, — ответила Ранегунда, крестясь.
— О, несомненно, — согласился староста, с шеи которого свисал коготь совы. Он склонил голову еще ниже. — Жена твоего брата хочет с тобой говорить. Она дожидается в швейной.
Ранегунда не повела и бровью.
— Хорошо, — кивнула она. — Я с ней увижусь, Дуарт. Но прежде переоденусь. Скажи это Пентакосте. Негоже мне говорить с ней в запыленном плаще.
Это была уловка, чтобы оттянуть время, но очень правдоподобная, и Дуарт лишь кивнул. Пока он, кланяясь, пятился, Ранегунда мысленно собирала всю свою волю в кулак, ибо что-что, а беседа с невесткой в планы ее никак не входила. По крайней мере сейчас.