ГЛАВА 1
Сначала молния, потом гром. А в промежутке между ними я вспоминаю один секрет. Я был мальчиком, и тоже была гроза. Она как будто что-то бубнила. Может быть – «Попробуй, поймай меня!» А потом гроза склонилась к самому моему уху, как это делал брат Дане, когда горячо и влажно шептал мне что-нибудь по секрету. И заговорила со мной. Хотите знать, что сказала гроза? Попробуйте сами услышать.
Такие вещи, вроде говорящей грозы, со мной случаются нередко. Вот, к примеру, пыль в моем номере. Каждая пылинка, плавая в последнем луче солнца, бледным клинком прорезавшим сомкнутые шторы, что-то говорит. Взгляните на эти пылинки. Они повсюду. Вот напоминание о женщине с Бат-Бич, два дня назад делавшей себе укладку и при этом потерявшей несколько чешуек кожи с головы. Пылинке понадобилось два дня, чтобы сюда добраться, но теперь она наконец здесь. Она попала сюда, потому что отель, где я живу, как липкий лягушачий язык, торчит над Манхэттеном, собирая одну за другой странствующие по городу пылинки. Вот сажа из дымохода. Вот частичка муки из португальской пекарни на Минетта-лейн и ворсинка фетра из галантереи за углом. Вот крошечное напоминание о застенчивом инспекторе-взяточнике. Может, он жил на окраине Куинса. Может, легочная форма инфлюэнцы убила его в 1897 году. Так много «может быть» – и все же она здесь. Как и я сам. Никола Тесла, серб, известный всему миру изобретатель, которого в свое время почтили визитами короли, писатели и художники, борцы в полусреднем весе, ученые всех сортов, журналисты с самыми престижными премиями, послы, меццо-сопрано и балерины. А я кричал распорядителю банкета:
– Живо, принесите нам седло молодого барашка! Принесите нам суфле из европейской камбалы и икру «бель менье»! И картофель «раклет» и фасолевый соте. Макадамские орехи! Лучший бурбон, тоник, грушевый нектар, кофе, чай и побыстрей, побыстрей, прошу вас!
Но все это было давно. Теперь, как правило, никто не приходит. Я прихлебываю свой овощной бульон, прислушиваясь, не постучит ли кто-нибудь в дверь или, хотя бы, не прозвучат ли шаги в коридоре. Чаще всего оказывается, что это горничная обходит номера. Меня здесь забыли. Оставили одного беседовать с грозами и изучать таинственные завитки мертвого праха, кружащегося в последнем луче дневного света.
Я прожил в отеле «Нью-Йоркер» куда дольше всех туристов и бизнесменов, приезжающих в город на совещания, так что мой номер понемногу утратил безликость – главное качество гостиничного декора. Десять лет назад, едва поселившись здесь, я соорудил настенный стеллаж. Полки до сих пор закрывают стену от пола до потолка. Стена состоит из семидесяти семи пятнадцатидюймовых ящиков, а также из множества ячеек поменьше, заполняющих свободные места. Верхние полки так высоко, что даже мне при моем шестифутовом росте приходится держать за дверью шкафа стремянку, чтобы добираться до них. Каждый ящичек выкрашен в темно-коричневый цвет и отмечен наклеенной на переднюю стенку карточкой-паспортом. Этикетки пожелтели от клея.
МЕДНАЯ ПРОВОЛОКА. КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ.
МАГНИТЫ. ВЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ. РАЗНОЕ.
Ящик № 42.
Он застревает и скрипит в сырую погоду. Когда-то я хотел собрать в нем все свои лучшие идеи. В нем нет ничего, кроме арахисовой шелухи. Слишком опасно записывать мои лучшие идеи.
– Вупс! Не тот ящик! Вупс! – повторяю я это слово.
Одно из любимых моих словечек. Если бы мог, я хранил бы «Вупс» в сейфе у кровати, вместе с «О'кей» и «Ясное дело!», и с документами, официально доказывающими мое американское гражданство.
Ящик № 53 пуст, хотя внутри чувствуется легчайший запах озона. Я принюхиваюсь, глубоко вдыхаю. Мне нужен не озон. Я закрываю № 53 и открываю № 62. Внутри вырезка из газеты, со словами, которые кто-то когда-то сказал о моей работе: «Человечество будет похоже на муравейник, который разворошили палкой. Ждите взрыва восторга!» [1] Взрыв, как видно, уже прогремел и затих.
И это – не то, что я ищу.
Где-то, в одном из семидесяти семи ящиков у меня лежит вырезка из «Нью-Йорк таймс». В заметке фотография изобретателя Гульельмо Маркони, которого несут на плечах восторженные почитатели, а в левой руке у него белый шарф, знаменем развевающийся на ветру. Весь день меня донимали мысли о Маркони. Так часто бывает, когда мне особенно грустно, одиноко, или деньги кончаются. Я закрываю глаза и, сосредоточившись, посылаю Маркони сообщение. Сообщение таково: «Маркони, ты вор!». Я достигаю той степени сосредоточенности, которая позволяет получить мысленный доступ к радиоволнам. Когда невидимые волны проходят сквозь мою голову, я прицепляю к каждой несколько слов: «осел», «червяк» и «брюхоногий» – прилагательное, значение которого я узнал совсем недавно, оно означает улитку или слизняка. Удостоверившись, что словечки надежно закрепились на радиоволнах, я посылаю их к Маркони, который украл мои патенты. Он украл изобретенное мной радио. Украл мою славу. Хотя вряд ли кто-то из нас заслуживал ее. Изобретение не может принадлежать одному человеку.
Потому я и не ропщу.
Я вылезаю из окна и сажусь на карниз, свесив ноги над улицей на высоте тридцать третьего этажа. Это не так-то просто сделать. Рост у меня не маленький. Представьте себе долговязый скелет. Невольно задумываюсь, как будет выглядеть скелет, упавший с тридцать третьего этажа. Я опасливо поглядываю вниз. В давние годы провода сплетались перед зданием в безумную паутину, потому что в те годы любая компания, занимавшаяся электрификацией Нью-Йорка, попросту протягивала собственную сеть по всему городу. Потом она быстро разорялась, или ее вытеснял из бизнеса Дж. П. Морган. Теперь того хитросплетения уже нет. Провода прячутся под землей.
Я не затем сюда вылез. Я и не думаю прыгать. Я не смирился со смертью. Ничего подобного. Я смирился только с тем, что люди ведут себя как люди. Умирать? Ни за что! Я всегда рассчитывал перевалить за сто двадцать пять. А мне еще только восемьдесят шесть. Мне еще осталось тридцать девять лет. По меньшей мере.
– Хуу-ху! Хуу-ху!
Птицы отзываются на призыв. Голуби окружают меня, и от мелькания множества крыльев, отливающих радугой или просто сизых, у меня кружится голова. Птицы подлетают и опускаются передо мной, рядом со мной, голуби садятся прямо мне на голову и на плечи. Зачарованный их оперением – какой точный инженерный расчет! – я теряю равновесие. Ширина карниза – примерно сорок пять сантиметров. Мои плечи чуть наклонены вперед – как раз настолько, чтобы заметить, какая твердая внизу мостовая. Отчаянно глотнув воздух, я прилипаю спиной к холодному камню оконного проема. Несколько голубей испуганно срываются и взлетают над Восьмой авеню, над Манхэттеном. Я перевожу дыхание и смотрю, как они летят. Смотрю, как они пренебрегают гравитацией, землей и расстоянием. И лопатки у меня зудят от знакомого ощущения выросших крыльев. Но я не покидаю своего окна. Я уже давно знаю, что не способен летать.
На своем карнизе я устроил маленькую лечебницу для раненых и престарелых голубей. Несколько потрепанных коробок, клочки газеты… Вот новичок на одной ноге – от второй осталась яркая розовая культя. Я вижу, что ему больше не требуется перекись водорода, пузырившаяся вчера на ранке. Я оставляю его в покое и наклоняюсь, чтобы ощупать пальцами крыло другого. Сустав под наложенной шиной наконец вправился, и я с облегчением выпускаю птицу, чтобы накрошить голубиный корм.
– Привет, милые!
Нью-Йорк на такой высоте затянут серой дымкой с легчайшим оттенком синевы. Я втягиваю носом воздух.
– Холодает, а? – спрашиваю я у птиц. – И как вы нынче намерены развлекаться в Нью-Йорке? – Отель всю неделю бурлил, готовясь к праздникам. – Что, никаких планов? Нет, у меня тоже нет.
Я встаю, вглядываясь в темнеющее небо.
– Хуу-ху? – это вопрос.
Я вглядываюсь в небо и гадаю, появится ли Она сегодня.
– Хуу-ху?
Прожив пятьдесят девять лет в Нью-Йорке, я в совершенстве наладил отношения с голубями, а также и с Нью-йоркскими воробьями и скворцами. Но особенно с голубями. С людьми мне гораздо сложнее.
Я долго сижу на карнизе с птицами, ожидая, не появится ли Она. Становится совсем холодно. Последние лучи солнца гаснут в небе, а изнанка облаков светится воспоминанием о них. Потом гаснут и облака, и то, что недавно было ясно, теряет определенность в темнеющем небе. Птицы и камни соседних зданий окрашиваются в более глубокие оттенки цветов. Птица пересекает луч моего зрения. Я не позволяю себе поверить, что это Она.
– Хуу-ху?
«Не смотри», – предостерегаю я свое сердце. Это не Она. И все-таки я смотрю. Яркий щеголь с оперением, отливающим лиловым и зеленью. Не Она.
Она – светло-серая с белыми кончиками крыльев, и Ей на ухо я нашептываю все свои сомнения. За эти годы я рассказал Ей о своем детстве, о прочитанных книгах, об истории сербских боевых песен – пересказал мечты о землетрясениях, о бесконечных застольях и островах, об изобретениях, несбывшихся замыслах, о любви, архитектуре, поэзии – обо всем понемногу. Времени хватало. Как это ни глупо, я считаю Ее своей женой, или чем-то вроде жены, насколько у изобретателя может быть жена, насколько птица, умеющая летать, может любить человека, летать не умеющего.
Она часто позволяет мне погладить себя по головке и шее указательным пальцем. Она даже сама подставляет головку. Я провожу пальцем по оперению и чувствую мелкие косточки головы, тонкую кальцитовую клетку, построенную для защиты кусочка магнетита внутри ее. Чудесный минерал дает силу моей системе переменного тока. Он же дает птицам чувство направления, тянет на север, подобно компасу, позволяя им всегда находить путь домой.
Я не видел дома тридцать пять лет. Дома больше нет. Никого не осталось. Мой бедный разоренный городок Смиляны – в стране, которая когда-то называлась Лика, потом – Хорватия, потом – Югославия.
– У меня нет крыльев, – говорю я птице, примостившейся на карнизе рядом со мной. – И нет магнетита в голове.
Я постоянно страдаю от этих недостатков конструкции, особенно в последнее время, когда я начал стареть и все чаще вспоминаю Смиляны.
Одно изобретение того времени – из первых моих изобретений – показывает, как уходит со временем ясность мысли. Когда-то я был умен. Когда-то мне было семь лет. Вот как пришло мне в голову то изобретение: Смиляны – маленький городок, окруженный горами, реками и деревьями. Мы жили на ферме, где разводили скот и выращивали овощи. Рядом с домом стояла церковь, священником в которой служил мой отец. В этом естественном окружении слух мой был настроен на звуки иного рода: шаги по проселочной дороге, дождевые капли, падающие на горячий круп лошади, желтеющие листья.
Однажды ночью я услышал за окном своей спальни оглушительное жужжание тысяч крылышек насекомых, гудящих в унисон. Я сразу узнал этот звук. Он сопровождал ежегодное возвращение жуков, которых в Смилянах называли майскими, а в Америке зовут июньскими жуками. Движение насекомых, их неиссякаемая энергия всю ночь не давали мне уснуть, и я размышлял, обдумывал и составлял схемы. Я метался на постели, представляя, какие возможности таятся в этих жуках. Наконец, перед самым восходом, я тихонько выбрался наружу, не потревожив спящих родных. Я захватил с собой стеклянную банку из-под тушеных овощей. Банка была почти такого же объема, как моя грудная клетка. Я скинул башмаки – земля была еще сырой. Я босиком обходил улочки городка, останавливаясь у каждого куста и невысокого дерева, кишащего майскими жуками. Их коричневые тела во множестве копошились в листве и тихо гудели. Собирать их было легко. Я снимал урожай жуков, иногда по десятку с одного листа. Их жесткие крылья звонко стучали по стеклу и по спинкам других жуков. При таком изобилии я мигом наполнил свою банку.
Я вернулся в свою сосновую лабораторию и взялся за работу. Сначала, соорудив простую систему передающих колес, я получил двигатель, нуждавшийся в энергии. Потом я рассмотрел насекомых в банке и выбрал самых бойких и сильных с виду. Я прикрепил своих лучших жуков к колесу, капнув им клея на брюшко, и отошел. Клей держал крепко, им было не вырваться из упряжки. Я прождал минуту, и за эту минуту мысли мои омрачились. Может быть, думал я, насекомые в шоке? Я умолял жуков: «Летите!» Не летят. Я щекотал их прутиком. Не летят. Я в досаде топнул ногой и хотел уже утешиться после провалившегося опыта вкусным завтраком, когда двигатель наконец начал вращаться. Сначала медленно, как пробуждающийся гигант, но когда насекомые поняли, что ведут общую борьбу, скорость возросла. Я победно подпрыгнул, и мне тотчас же представилось видение будущего, где человечество избавлено от трудов, а все тяжелые работы выполняет мир насекомых. Я не сомневался, что мое видение сбудется. Двигатель вертелся и жужжал. Ослепительное зрелище, и несколько минут я купался в его сиянии.
За время, которое потребовалось для реализации моего изобретения, мир проснулся. Я слышал голоса животных на ферме и голоса людей, принимающихся за утреннюю работу. Я думал, как обрадуется мама, когда я скажу, что ей больше не придется доить коз и коров, потому что я изобрел систему, в которой обо всем позаботятся насекомые. Я восторженно скакал при этой мысли, когда в лабораторию вошел Вук – мальчик, несколькими годами старше меня. Вук был противный мальчишка, сын военного. Он со мной не дружил, а, как многие городские мальчишки, любил от нечего делать дразнить меня и портить все в лаборатории, которую я устроил среди деревьев. Но в то утро я был так счастлив, что обрадовался даже Вуку. Мне нужен был свидетель моего торжества. Я быстро объяснил ему, какой переворот в истории человечества совершил, как открыл способ использовать энергию насекомых – дешевый и неиссякаемый источник силы.
Вук выслушал, взглянул пару раз на двигатель с майскими жуками, который к тому времени вращался с впечатляющей скоростью. Вук жестко прищурился, скривив толстые губы. Когда я закончил лекцию, он кивнул и подошел к банке. Откручивая крышку, смотрел на меня в упор, словно подначивая его остановить. Вук запустил лапу с грязными ногтями в массу нашего великого будущего и вытащил полную горсть жуков. Я еще не успел осознать грозящей нам катастрофы, а Вук уже поднес кулак ко рту, открыл свою жуткую пасть и начал жевать. Мне никогда не забыть этого хруста. Панцири насекомых лопались у него на зубах, черные лапки скребли по его белому подбородку, сражаясь за жизнь. Варварский конец моих великих замыслов – с тех пор я не мог даже смотреть на майских жуков. Я отбежал к ближайшей сосне, и меня вырвало.
Птицы на карнизе удовлетворенно воркуют, их голоса похожи на рокочущий вдали океанский прибой. Я забываю Вука. Я забываю все размышления о человечестве. Я даже забываю о том, что искал в своей стене ящиков, пока, при взгляде на небо, память не возвращается.
Двенадцатого декабря 1901 года Маркони послал сообщение через океан. Сообщение было очень простым. Всего одна буква – «С». Это «С» добралось из Корнуолла в Англии к канадскому Ньюфаундленду. Оно пролетело по воздуху без проводов, напрямик через горы, дома и деревья, и мир решил, что нет предела чудесам. И мир был прав. То был великий миг. Вообразите – письмо через океан без провода!
Но важнее другая дата, восемью годами раньше, в октябре 1893-го. Молодой Маркони сидел в переполненном кафе и старательно переводил опубликованную и переведенную на многие языки статью, написанную мной. В той статье я точно и подробно описал свою систему для беспроводной передачи энергии и сообщений. Маркони лихорадочно списывал.
Чтобы согреть руки, я ласкаю голубя. Сквозь ткань моего старого костюма просвечивает кожа на колене. Я – неудачник. Я дал миру переменный ток. Я дал ему радары, дистанционное управление и радио и ничего не просил взамен – поэтому ничего и не получил. А вся слава досталась Маркони. Маркони создал вокруг себя шумиху и важничал так, будто невидимые волны, кружащие вокруг Земли – его собственность.
Честно говоря, радио – вредная штука.[2] Я-то знаю. Я – его отец. Я никогда его не слушаю. Радио отвлекает человека, мешает ему сосредоточиться.
– Хуу-ху?
Нет ответа.
Придется идти Ее искать. Уже темнеет, и до Брайант-парка не так легко дойти, как бывало раньше, но я не успокоюсь, пока не повидаюсь с Ней. Просунув ноги вперед, я сползаю с подоконника и возвращаюсь в отель. Беру мешочек арахиса и направляюсь к парку, где часто бывает моя любовь.
Иду я медленно. Улицы заполняются нью-йоркскими гуляками. Я спешу, но на тротуаре полно дурацких ловушек. Какой-то джентльмен останавливается, чтобы высморкаться в грязный платок, и я резко сворачиваю влево, а там хохочет, запрокинув голову, женщина с жемчужными сережками в ушах. От одного взгляда на эти жемчужины у меня сводит зубы и челюсти каменеют. Обходя эти препятствия, я старюсь избавиться от мыслей о Маркони. Сбежать от вопроса, который все повторяется у меня в голове с каждым шагом по плитке мостовой. Вопрос такой: «Если это твои патенты, Нико, почему Маркони отправил слово – нет, не слово, а букву, – почему он раньше тебя отправил букву через океан?» Я ускоряю шаг. Я почти бегу. Проклятые микробы. Я оглядываюсь через плечо – не гонится ли за мной вопрос. Надеюсь, мне удалось от него оторваться.
Нью-йоркские улицы вьются между башнями небоскребов. Большинство заведений на первых этажах уже закрылись на ночь: «Барбизонский трикотаж» и «Салумерия Конте», в которой громадные помидоры прикрывают подсохшие итальянские колбаски. «Канцтовары и табак Сантангло», обувной магазин Вассерштейна, «Морские карты и гравюры Джунга». Универмаг Вэйдсмита. Все закрыто на выходные. Мои каблуки щелкают по мостовой все чаще, в нарастающей панике. Я боюсь, что вопрос настигнет меня, и еще больше боюсь, что меня настигнет ответ на этот вопрос. Я снова оглядываюсь. Обязательно надо сегодня вечером найти Ее.
Я сворачиваю за угол, и вопрос тут как тут, поджидает меня, покуривая и читая газету. Я огибаю закусочную и вижу вопрос, сидящий там в одиночестве над миской куриного бульона.
«Если это твои патенты, Нико, почему Маркони раньше тебя послал через океан беспроволочное сообщение?»
У меня зуд от этого вопроса. Я решаю сосредоточиться на новом проекте, чтобы отвлечься. Двигаясь к северу, я составляю список слов на букву «С» – список слов, которыми можно было расшифровать первую беспроводную передачу Маркони:
1 саблезубый
2 саботаж
3 святотатство
4 серый
5 свинство
6 слюна
7 сырость
8 сражение
9 сок
10 саркома
11 сарказм
12 свирепость
13 сопливый
14 струпья
15 сухотка
16 слямзить
17 свинья
18 скандал
19 скудоумие
20 скудость
21 страх
22 скатология
23 снобизм
24 скорпион
25 скупость
26 скряга
27 скупец
28 скандалист
29 сумасброд
30 совесть
31 свалка
32 сволочь
33 сброд
34 самовлюбленность
35 сквалыга
36 стервец
37 скунс
38 слизняк
39 сухарь
40 себялюбец
41 скудоумный
42 собака
43 своровать
44 скверный
45 самозванец
46 стяжатель
47 скотина
48 стоп
стоп
стоп.
Маркони не виноват. Но если он не виноват, нужно решить – кто виноват.
Около десяти лет назад Брайант-парк перепланировали. Извилистые дорожки спрямили и оградили цветочными бордюрами из многолетников. А когда-то здесь был бассейн, ограниченный пятидесятифутовыми стенами с восточной стороны. Он был наполнен тихой молчаливой водой – маленькое море посреди Нью-Йорка. Проходя через парк, я начинаю мерзнуть. Меня трясет. Как будто я вошел не в парк, а в тот старый бассейн.
Вопрос давит мне на грудь, словно тяжесть сомкнувшейся воды. Я высматриваю над головой Ее, стараясь уловить последние отблески света в небе. Я пытаюсь всплыть на поверхность, но мешает слабость в коленях и вопрос: «Почему честь изобретения радио досталась Маркони?» Бассейна уже много лет как не существует. И все-таки я барахтаюсь, выплывая из глубины. Мышцы онемели, одряхлели. Мне всего восемьдесят шесть. Когда успело состариться мое тело? Ноги у меня дрожат. Мне стыдно за свои колени. Если Она сегодня не появится, ответ станет совершенно ясен. Почести достались Маркони, потому что я их не принял. Да, я изобрел радио, но что толку с изобретения, существующего только у кого-то в голове?
Я выговариваю «Хуу-ху!» и жду в глубине, пока сквозь воду над головой не донесется шорох крыльев, трепет крыльев с белыми кончиками.
– Хуу-ху! Хуу-ху!
Ее появление открывает дверь, впуская свет, и я снова стою на сухой земле Брайант-парка. Она здесь. Я глубоко вздыхаю. В парке мир и тишина. Она опускается на голову Гете, который стоит здесь в бронзе и, кажется, не возражает против прикосновения Ее легких лапок.
Мы одни. Язык у меня связан, я не знаю, как начать. Сердце горит огнем.
– Я ждал тебя в отеле, – говорю я.
Она не отвечает, но поглядывает на меня оранжевым глазком, глазком, который помнит меня еще без седины, помнит время, когда я тоже был красив. Наши встречи начинаются по-разному. Бывает, я Ее не слышу. Она похожа на светлую мысль, когда сидит на макушке у Гете. Грудка у Нее вздувается с каждым вдохом. От волнения мне трудно разобрать, что она говорит.
– Может, хочешь арахиса? – спрашиваю я, вынимая из кармана пакетик. Я осторожно рассыпаю орехи перед пьедесталом статуи и снова сажусь.
Она здесь. Все у меня будет хорошо. Воздух полон Ее восторгом. Все в порядке, даже когда замечаю, что вопрос украдкой выбрался из кустов и уселся рядом со мной на скамью. Теперь в нем нет угрозы – просто назойливый сосед, к которому я давно привык. Я заставляю свои мысли умолкнуть и тогда слышу ее.
– Нико, кто это с тобой? – спрашивает Она.
Я оборачиваюсь к нему. Вопрос занял все свободное место на скамейке и теснит меня, прижимаясь к моему бедру. Вопрос представляется сам.
– Если патенты принадлежат Николе Тесле, почему заслугу изобретения радио приписали Маркони?
– Хм-м, – отвечает Она. – В самом деле, хороший вопрос.
Она расправляет крылья, перелетает через голову Гете, через кончик его здоровенного носа, вниз и опускается туда, где я приготовил для Нее скромный ужин. Она приступает к еде, аккуратно расклевывая один орешек. Она поднимает головку. Воплощение точности.
– На этот вопрос есть много ответов, но что думаешь ты, Нико?
Рядом с ней ответ дается просто.
– Должно быть, это потому, что я это допустил, – говорю я наконец в Ее присутствии, сумев взглянуть правде в глаза. – В то время я не мог тратить месяцы и годы на разработку идеи, о которой я уже знал, что она будет работать. Мне нужно было поразмыслить над другими проектами.
– Да, размышлять ты всегда умел, – говорит Она. – А вот довести идею до ума – для тебя камень преткновения. А мир требует доказательства гениальных изобретений. Думаю, тебе это известно.
Она расхаживает по основанию пьедестала. Я замечаю в Ее походке легкую заминку.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я.
– Нормально. – Она оборачивается ко мне, пристально смотрит и меняет тему: – Но есть еще вопрос о деньгах.
– Да. Я никогда не хотел верить, что изобретение требует денег, но в последнее время обнаружил, что хорошие идеи не приносят дохода.
Она улыбается моим словам.
– Ты уже семьдесят раз мог бы разбогатеть, – напоминает Она.
– Да, – соглашаюсь я, – это верно.
– Ты предпочел свободу. «Я не потерплю вмешательства каких-то там экспертов»,[3] – говорил ты.
Теперь мой черед улыбнуться.
– И в самом деле. – Я нагибаюсь к Ней. – Кто может владеть невидимыми волнами, идущими по воздуху?
– Верно, а все же каким-то образом люди то и дело становятся хозяевами неосязаемых вещей.
– Которые принадлежат нам всем! Никому! Маркони, – я сплевываю, чтобы напомнить Ей, – всегда был изобретателем вдвое хуже меня.
Она ерошит перышки и смотрит на меня, не мигая. Я втягиваю голову в плечи, чтобы замять последние слова, грубый промах.
– Маркони, – напоминает Она, – уже шесть лет как умер.
Она уставилась на меня пустым взглядом, и я стараюсь, ради Нее, вообразить Маркони в ситуации, где он проявляет благородство. Ласкает детей или заботится о престарелых родителях. Пытаюсь представить, как Маркони останавливается полюбоваться цветущим полем лилового мышиного горошка. Маркони нагибается, вдыхает аромат, улыбается, но все равно в его левой руке мне видится белый шарф, развевающийся на ветру как знамя победы.
– Прошу тебя, – наконец заговаривает Она, – не будем вспоминать об этой старой истории, милый.
Ее глаза по-прежнему не мигают. Она говорит со мной, и Ее слова как гром, как молния, испепеляющая мои горькие мысли о Маркони.
Брайант-парк похож на сон. Мы одни, вопрос ускользнул прочь от своих ответов. Она заканчивает свой ужин, а я тем временем наблюдаю, как в остывающем воздухе становится заметным пар дыхания.
– Холодает, – говорю я Ей.
– Да.
– Может, ты переберешься в отель? Я могу устроить для тебя на подоконнике отдельную коробку. Там будет теплее. Завтра Новый Год.
Она обдумывает предложение. Она мало похожа на других птиц, толкущихся у меня на подоконнике.
– Пожалуйста. Я беспокоюсь.
– Хм-м.
Она задумалась.
– Возвращайся со мной в отель.
– Прошу прощения? – произносит низкий мужской голос. Голос явно принадлежит не Ей.
Я поднимаю глаза. Передо мной усталый полицейский. Голова у него почти такой же величины, как у бронзового Гете. Плечи втрое шире моих. В руках у него тяжелая дубинка ночного патрульного. Не увидев поблизости других людей, он, как видно, решил, что я обращаюсь к нему. Эта мысль смешит меня.
Любой проходящий мимо человек решил бы, что я, сидя один в пустынном парке, разговариваю сам с собой. Вот что мешает мне иметь дело с большинством людей. Их слух и зрение, да и все их чувства настроены принимать информацию в очень узком диапазоне частот. Я, как могу, собираюсь с духом.
– Глаза в глаза тебе сейчас не я ль гляжу проникновенно, и не присутствие ль вселенной незримо явно возле нас?[4]
– Бога ради, о чем это вы? – спрашивает полицейский.
– Гете, – поясняю я, кивая на статую за его плечом.
– Двигай-ка домой, старикан. Поздно уже и холодно. Ты здесь до смерти простудишься.
Старикан! Она все еще сидит на углу пьедестала бюста. Голову отлил Карл Фишер в 1832 году, затем она какое-то время находилась в Гете-клубе, здесь, в Нью-Йорке, а потом они передали ее в музей искусств Метрополитен. Музею она была ни к чему, потому он несколько лет назад «пожертвовал» ее Брайант-парку. Голову Гете гоняли с места на место почти столько же, сколько меня.
– Я-то знаю, каково тебе, – обращаюсь я к голове.
Гете молчит.
– Давай, старина, – говорит полисмен, нагибаясь, чтобы ухватить меня за локоть.
Кажется, меня выпроваживают из Брайант-парка.
– Этот шут понятия не имеет, кто я такой, – говорю я ей. – Он принимает меня за бродягу.
Она присматривается ко мне, словно мерку снимает. Она одна все видит сквозь наслоения прожитых лет. Она гордится мной.
– Почему ты ему не скажешь? – спрашивает она. – Ты изобрел радио и переменный ток.
Гете наконец вступает в разговор.
– О, да! – произносит он саркастически. – Не сомневаюсь, он бы вам поверил.
Полицейский никого из них не слышит. А если бы и слышал – Гете прав, он не поверил бы ни единому слову.
– Вы, верно, король Англии, – говорит коп. – Мы здесь каждую неделю подбираем с десяток королей Англии.
Он обхватывает мой локоть своей медвежьей лапищей и направляет меня прямо к выходу из парка. Я остро чувствую, что сопротивление бесполезно.
– Ты со мной? – окликаю я Ее, но, обернувшись к пьедесталу, вижу, что Ее уже нет. Единственное, в чем не приходится сомневаться – крепкая хватка полицейского. Голубка моя улетела, захватив с собой все, что я знаю – отель «Нью-Йоркер», Смиляны, голубей, мою жизнь знаменитого изобретателя.
– Вы меня об этом уже спрашивали.
– Да, но мы просто хотим удостовериться. Итак, вы утверждаете, что не помните, чем занимались 4 января, и в то же время уверяете, что наверняка не заходили в этот день к мистеру Николе Тесле, бывшему в то время постояльцем вашего отеля. Мы хотели бы знать, почему вы так уверены, что не были у него, если вы не помните, чем занимались?
– Понимаю.
– Почему бы вам не рассказать нам все, что вы помните?
– Мистер Тесла не сделал ничего плохого.
– Почему бы просто не рассказать нам, что вы помните?