Часть первая
Я была младшей из трех дочерей, стараниями нашей романтичной матушки нареченных Грейс, Хоуп и Онор, однако мало кто из знакомых (кроме, пожалуй, священника, который крестил нас с сестрами) помнил мое настоящее имя. Зато историю появления моего нелепого прозвища отец охотно рассказывает до сих пор. Обнаружив, что наши имена не только служат заменой «пойди-ка сюда», а что-то значат сами по себе, я пришла к отцу за разъяснениями. С Грейс (изяществом и милостью) и Хоуп (надеждой) он еще как-то справился – но объяснить пятилетнему ребенку, что такое Онор (честь и благородство), ему оказалось не под силу. Стойко выслушав до конца, я обиженно надула губки и сказала: «Нет уж! Называйте меня лучше Красавица!» Отец рассмеялся и несколько недель кряду развлекал всех знакомых забавной выходкой своей младшей дочки. Вот так мое высказанное в запальчивости желание неожиданно исполнилось – по крайней мере, прозвище приклеилось накрепко.
Поначалу мы с сестрами были одинаково прелестными девчушками, белокурыми и голубоглазыми. И хотя Грейс отличалась самым светлым оттенком волос, а Хоуп самыми выразительными глазами, лет до десяти разница между нами почти не чувствовалась. Грейс, на семь лет старше меня, выросла в поистине утонченную и изящную красавицу с роскошными густыми локонами цвета сливочного масла («совсем как в детстве», – умилялись друзья семьи) и голубыми («как умытое дождем майское утро», – восхищались поклонники) глазами в обрамлении длинных ресниц. У Хоуп волосы потемнели, обретя каштановый отлив, а глаза засияли изумрудно-зеленым. Кроме того, Грейс была чуть выше нас обеих, и на ее щеках цвел нежный румянец, тогда как кожа Хоуп светилась фарфоровой белизной. Но несмотря на разницу в цвете глаз и волос, сестры поражали удивительным сходством – обе стройные, гибкие в талии, с точеными носиками, ямочками на щеках, аккуратными маленькими ручками и ножками.
Я отстала от Хоуп на пять лет, и у меня почему-то все оказалось иначе. Волосы с возрастом стали невзрачного русого цвета, ни светлые, ни каштановые, детский завиток распрямился и упрямо не желал поддаваться никаким щипцам. Глаза обрели мутно-ореховый оттенок. Кроме того, я совсем не округлилась – так и оставалась худой, нескладной и малорослой, с длинными, как у лягушонка, руками и ногами. Хуже всего, что в тринадцать лет моя кожа покрылась прыщами. В матушкином роду такой напасти не видали веками. Грейс и Хоуп тем временем напропалую любезничали с вьющимися вокруг них подходящими (и не очень) поклонниками.
Меня, как младшенькую, в семье баловали. Матушка умерла через два года после моего появления на свет, а спустя две недели забрала к себе четвертую сестру – крошку Мерси. Нас вверили заботам опытных и порой даже ласковых нянюшек и гувернанток, однако сестры привыкли считать, что вырастили меня сами. Когда стало очевидно, что внешностью я пошла не в мамину породу, меня уже шесть лет звали Красавицей; хотя к тому времени я это прозвище успела возненавидеть, отказаться от него не позволяла гордость. К тому же свое настоящее имя, Онор, я, если на то пошло, любила еще меньше – оно выглядело напыщенным и вымученным, как будто, кроме «благородства и чести», мне и похвалиться нечем. Сестры по доброте душевной обходили молчанием растущее несоответствие между прозвищем и моей внешностью. Досаднее всего, что благородство их было искренним и, как и красота, не знало пределов.
Наш отец, слава богу, не замечал разительного и вопиющего несходства между старшими дочерьми и младшей. Наоборот, за обеденным столом он, глядя на нас с улыбкой, каждый раз повторял, как рад, что мы растем такими разными, и как ему жалко семьи, где все похожи, как лепестки цветка. Сперва отцовская слепота меня удручала, и я даже подозревала его в лицемерии, однако со временем досада сменилась благодарностью. Я могла свободно, без утайки, поверять отцу свои мечты и чаяния, не опасаясь снисходительной жалости.
Единственное, что примиряло меня с незавидной участью сестры своих сестер, – из нас троих я слыла самой умной. Если подумать, достоинство сомнительное, ведь, как и с моим настоящим именем, получалось, будто больше мне гордиться нечем. В устах наших гувернанток похвалы моим знаниям всегда звучали сочувственно. Однако что есть, то есть. Учеба служила мне отдушиной, а порой и оправданием. Я мало с кем общалась, предпочитая общество книг, и в мечтах, которые открывала отцу, видела себя студенткой университета. Женщине о таком и помыслить было нельзя – как не преминули сообщить мне ошеломленные гувернантки, услышав мои опрометчивые заявления, – но отец только улыбнулся и кивнул: «Посмотрим». Поскольку я верила, что отцу все на свете по плечу (кроме, пожалуй, одного – сделать из меня красавицу), я с еще более вдохновенным усердием взялась за книги, теша себя надеждами, избегая общества и зеркал.
Наш отец был купцом, одним из самых богатых в городе. Он родился в семье корабела и впервые вышел в море десятилетним юнгой, а к сорока годам его корабли уже знали во всех крупных мировых портах. Как раз тогда он взял в жены нашу матушку, леди Маргарет, которой в ту пору едва исполнилось семнадцать. Рода она была знатного, однако знатностью все матушкино приданое и ограничивалось. Поэтому родители ее приняли зажиточного жениха с распростертыми объятиями. Впрочем, брак был счастливым, как рассказывали нам, дочерям, давние друзья семьи. Отец надышаться не мог на свою юную прелестную жену – сестры мои, конечно же, удались в нее (только что волосы у матушки были золотисто-рыжие, а глаза – янтарные), – а она души не чаяла в муже.
Когда мне исполнилось двенадцать, девятнадцатилетнюю Грейс обручили с самым выдающимся капитаном отцовской флотилии, Робертом Такером – голубоглазым рослым брюнетом двадцати восьми лет от роду. Почти сразу после сговора он ушел в море – в долгое трехлетнее плавание, сулящее хорошие барыши. Сговор получился обменом любезностями между тремя вовлеченными сторонами – отцом, Робертом и Грейс. Отец предлагал сыграть свадьбу не откладывая, чтобы молодые хотя бы несколько недель могли побыть вместе (и, возможно, зачать ребенка – тогда Грейс будет чем заняться в ожидании мужа из плавания). А с выходом в море можно слегка повременить.
Робби возражал, что хочет сперва прочно встать на ноги, ведь негоже молодому супругу идти в примаки к отцу жены. Если он не в состоянии пока обеспечить ей достойную жизнь, то в мужья ему рано. И поскольку он еще не обзавелся собственным домом, а три года – срок долгий, он готов освободить Грейс от всех обязательств. Несправедливо, сказал он, обрекать столь прелестную юную девушку на долгое ожидание. И тогда, конечно, Грейс встала и заявила, что будет ждать хоть двадцать лет, поэтому пусть ей окажут честь и объявят о помолвке немедленно. Так и поступили, а спустя месяц Роберт отбыл в море.
Грейс пересказала нам с Хоуп все подробности сговора. Мы сидели в ее розовом шелковом будуаре, Грейс грациозно разливала чай из серебряного чайника в любимые фарфоровые чашечки и бережно передавала их нам, восседавшим, словно знатные дамы на званом ужине. Я поспешно поставила свою на стол: несмотря на частые чаепития с сестрами, я по-прежнему поглядывала на хрупкий фарфор с опаской и, возвращаясь к себе в комнату, звонила горничной, чтобы та принесла чаю с печеньем в привычной большой чашке.
Хоуп слушала с рассеянным и мечтательным выражением. Никто, кроме меня, не углядел ничего забавного во взаимном расшаркивании сговаривающихся сторон (тем более, понятное дело, они сами), но ведь и поэзией, кроме меня, никто не увлекался. На словах о ребенке Грейс зарделась. Разумеется, Робби во всем прав, однако она всего лишь слабая женщина (собственное признание Грейс), и ей бы так хотелось (самую-самую капельку!), чтобы свадьбу сыграли до отхода корабля. В смущении она стала еще прелестнее, и розовый румянец выигрышно смотрелся на фоне розового шелка.
Первые месяцы после ухода Робби в море тянулись для Грейс бесконечно долго. Она почти перестала появляться в свете, хотя раньше была душой любого приема. На увещевания отца и Хоуп, что совсем не обязательно замыкаться, словно монашка, в четырех стенах, она отвечала кроткой улыбкой. Ей действительно совсем не хочется шумных толп и развлечений, уверяла она. Поэтому бо́льшую часть времени сестра проводила за «подготовкой приданого». Шила Грейс великолепно – наверное, ни одного кривого стежка за всю жизнь, с первой обметанной ею в пятилетнем возрасте сорочки, – и приданого у нее накопилось столько, что хватило бы трем девицам на выданье.
Поэтому Хоуп выходила одна, под присмотром дуэньи (из гувернанток мы уже выросли) либо какой-нибудь из пожилых кумушек, которые в Хоуп души не чаяли. Однако года через два и несравненная Хоуп стала пропускать светские рауты – ко всеобщему недоумению, ведь ее не связывала помолвка и не точил никакой неведомый недуг. Все разъяснилось, когда однажды ночью она вся в слезах пробралась ко мне в комнату.
Я засиделась допоздна за переводом Софокла. Хоуп обязательно нужно было кому-то излить душу, но беспокоить Грейс, которой хватало переживаний за ушедшего в море Робби, она не осмеливалась. «Да-да, понимаю», – кивнула я, хотя, положа руку на сердце, Грейс куда полезнее было бы отвлечься сейчас на чужие треволнения. Хоуп же, как выяснилось, страдала от любви – к Жервену Вудхаусу. И страдала вот почему.
Жервен был человеком во всех отношениях достойным – однако при этом служил простым литейщиком на верфях отца. Он происходил из простой честной семьи, и будущее его ждало весьма скромное. В последнее время он вынашивал дельную мысль по улучшению балласта корабля, поэтому несколько раз приходил к нам обсудить с воодушевившимся отцом технические подробности, а потом оставался на чай или ужин. Судя по всему, так они с сестрой и познакомились. Дальше Хоуп рассказывала сбивчиво, и я совсем не узнавала в пылком влюбленном того сдержанного и вежливого юношу, которого отец приглашал с нами отужинать. Беда в том, подытожила Хоуп, что отец наверняка прочит ей в мужья более завидную партию; теперь же сердце ее занято, и как быть…
– Вздор! – заявила я. – Отец желает тебе только одного – счастья. Ведь Робби он принял с распростертыми объятиями, хотя Грейс могла бы выйти хоть за графа.
– Преклонных лет! – заиграла ямочками на щеках Хоуп.
– Уж какого есть. Все лучше, чем тот барон, который замуровал жену на чердаке. И если твое счастье в том, чтобы отскребать сажу с кузнечного фартука, отец не будет противиться. И даже, пожалуй, – протянула я задумчиво, – наймет тебе пару-тройку прачек стирать фартуки.
– Нет в тебе романтики… – огорчилась Хоуп.
– Чего нет, того нет. Я лишь хотела напомнить, что отец не чудище лесное – ты бы и сама это осознала, если бы успокоилась и подумала как следует. Он тоже начинал простым корабелом – как до сих пор припоминают злые языки. В нашей семье только матушка была знатных кровей. Отец все поймет правильно. И Жервен ему по нраву пришелся.
– Ох, Красавица, – вздохнула Хоуп. – Это еще не все. Жера держат в городе лишь чувства ко мне, ему здесь не по нутру, не нравятся корабли и море. Он родился и вырос далеко на севере. Он тоскует по лесам, хочет вернуться туда и снова работать кузнецом.
Я задумалась. Не место, конечно, этим золотым рукам и светлой голове в деревенской глуши. При всей своей начитанности я, как и любой городской житель, представляла северные земли дикой глухоманью, где бродят одни гоблины да колдуны, бормочут себе под нос мудреные заклинания. В городе маги себе такой вольности не позволяют, у нас это неприметные востроглазые тетушки и дядюшки, которые за скромную плату готовы сварить приворотное зелье или средство от бородавок. Но раз Хоуп глушь не пугает, то и мне тревожиться не след.
– Нам будет тебя не хватать, – наконец сказала я. – Надеюсь, вы не заберетесь в самую чащобу? Впрочем, нам и расстояние не преграда. Все, перестань заламывать руки и посмотри на меня. Хочешь, я первая с отцом поговорю, если ты робеешь?
– Вот было бы чудесно! – просияла сестра. – Я взяла с Жервена обещание, что он пока никому ничего не скажет, но ему это затянувшееся молчание не нравится.
В семье считалось, что ловчее меня к отцу никто не подольстится – я младшенькая, любимица и так далее. На самом деле сестры тактично подкидывали мне еще один повод не переживать за неудавшуюся внешность, однако доля истины здесь имелась: хотя отец сделал бы все ради любой из нас, сестры и впрямь перед ним робели.
– Хорошо, – протянула я, с сожалением оглядываясь на стопку книг. – Я поговорю. Только дай мне недельку, сделай милость, потерпи еще немножко – ты ведь и так долго ждала. У отца сейчас, сама, наверное, знаешь, дела не ладятся, надо выбрать подходящий момент.
Окрыленная Хоуп кивнула, назвала меня сокровищем, чмокнула в щеку и выпорхнула из комнаты. Я вернулась к Софоклу. Однако сосредоточиться не вышло: в греческий хор то и дело вплетались пугающие слухи о диком севере. А еще меня тревожило отношение Жервена – здравомыслящего и уравновешенного – к нашим городским ведьмам. Они его не забавляли, он, скорее, робел перед ними. Я, по праву избалованной младшей сестрицы, попыталась как-то его поддразнить, и в ответ выслушала: «В моих краях средство от бородавок может сварить любая хозяйка, она учится этому у матери, это как подрубить простыню или испечь пряник. А если не умеет сама, то умеет соседка-знахарка. И муж ее, набивая огородное пугало, сунет для верности в солому парочку заклинаний, чтобы воронам еще неповаднее было». Увидев, что все слушают затаив дыхание, Жервен подмигнул мне и добавил: «У нас на севере даже драконы еще водятся. Я видел одного мальчишкой, хотя так далеко к югу их нечасто встретишь». Про удивительные чудеса, которые творят драконы, и про то, что укротить их под силу только могущественному чародею, я слышала и сама.
Поговорить с отцом насчет Хоуп мне так и не довелось. Гром грянул через несколько дней после наших с сестрой полночных откровений. На маленькую купеческую флотилию отца обрушилась череда несчастий, начавшихся, по сути, еще три года назад, когда «Белый ворон» Роберта Такера вышел в море вместе с «Ветродуем», «Стойким» и «Везучим». Расторгались контракты, снижались поставки из-за неурожаев, налаженной торговле мешали бунты и революции, отцовские корабли гибли в бурях или попадали в плен к пиратам, склады рушились, а управляющие либо исчезали бесследно, либо возвращались домой без гроша.
Последней каплей стало известие от измотанного, разбившего ноги в кровь путника, который три года назад отплыл третьим помощником на «Стойком». Четыре судна флотилии разметало бурей. «Стойкий» и «Ветродуй» разбились о прибрежные скалы, лишь несколько моряков остались в живых. «Везучего», как потом выяснилось, захватили пираты, подобрав бесхозным на мели после бури. О «Белом вороне» не было ни слуху ни духу – ни о самом корабле, ни о команде; решили, что он пропал бесследно. Капитан «Ветродуя» спасся ценой раздробленной ноги, когда корабли выбросило на берег, и год спустя отправил двоих уцелевших моряков – в том числе и третьего помощника, который теперь стоял перед нами, теребя в руках истрепанную шляпу, – отыскать дорогу домой, сообщить о случившемся и привести помощь, потому что письма, судя по всему, терялись в пути. Когда снаряжали гонцов, уцелевших в кораблекрушении насчитывалась примерно дюжина, однако были они одни в чужой стране, и опасность им грозила немалая. Второй гонец погиб в дороге от рук лиходеев, а об оставленных на чужбине товарищах наш моряк больше ничего не знал.
Следующие несколько недель после появления гонца помню смутно, однако и вспоминать их не особенно хочется. Отец, всегда бодрый и полный сил, за несколько дней стал выглядеть точно на свой немалый возраст (а ведь он уже седьмой десяток разменял). Бедняжка Грейс побелела как полотно, услышав скорбные вести, и с тех пор бродила по дому безмолвной тенью, словно те девы из древних баллад, которые тают, будто свечи, пока не остается один печальный огарок в назидание живым. Мы с Хоуп по очереди уговаривали отца и старшую сестру хоть что-нибудь съесть и подбрасывали дров в камины, чтобы отогреть павших духом родных.
Отец принял решение взять то немногое, что у нас осталось, и перебраться куда-нибудь подальше от города, где жизнь не так затратна. Идти на взвешенный риск он умел всегда, это умение и принесло ему успех и богатство. Отцу уже доводилось ставить на карту весь капитал, но каждый раз он оказывался в выигрыше, поэтому и сейчас тешил себя тайной надеждой, что все обойдется. Однако разорение наше оказалось неизбежным, потому что на черный день отец ничего не оставил. Из скудных своих сбережений он расплатился с лучшими работниками, а бо́льшую часть отдал третьему помощнику со «Стойкого», который отправился вызволять товарищей из беды. Гонец пустился в обратный путь, не пробыв в городе и недели, хотя отец уговаривал его задержаться, отдохнуть и набраться сил, предлагая послать на выручку кого-нибудь другого. Но тот хотел сам узнать, как обстоят дела у товарищей, да и отыскать их кто сумел бы. И еще, хотя вслух он этого не говорил, видно было, как тяготит его пребывание в доме, в который ему пришлось, пусть и не по своей воле, принести дурную весть.
Дом и землю предполагалось продать с молотка, на вырученные деньги обустроиться на новом месте и начинать сначала. Вот только что начинать? Отец, кроме того, что банкрот, будет ходить отныне с клеймом невезучего, и ни один купец с ним дела иметь не станет. Плотничество и столярное мастерство (если не считать мелких безделушек, которые он вырезал для нас, дочерей) отец забросил с тех самых пор, как тридцать с лишним лет назад занялся более прибыльным делом. Другого ремесла, которым можно было бы заработать на жизнь, он не знал.
В таком вот упадке и унынии нашел нас Жервен – неделю спустя после прибытия гонца с дурными вестями. Мы вчетвером сидели за обеденным столом, погрузившись в тягостное молчание. Обычно после обеда мы разговаривали, а бывало, отец или я что-то читали вслух, пока сестры занимались шитьем, – но сейчас к развлечениям душа не лежала. Уже назначили день торгов – в конце следующей недели, и отец начал подыскивать небольшой домик где-нибудь подальше от города.
Услышав, что пришел Жервен, Хоуп зарделась и потупила взор. Два дня назад она шепнула мне по секрету, что избегает встреч с ним с тех пор, как стало известно о нашем разорении. Однако не может быть, чтобы он не знал, весь город только о нас и судачил. Отцовскую судоверфь продали первой, чтобы выплатить долги по контрактам, и работники гадали, каким будет новый хозяин и не останутся ли они без работы. Отец пользовался на верфи любовью и уважением, им восхищались за бесстрашие в рискованных предприятиях.
Жервен не откладывая изложил цель своего визита. Несколько недель назад он надеялся просить у отца руку и сердце Хоуп. Несмотря на то что положение наше в одночасье изменилось, его чувства к Хоуп остались прежними, и ее чувства, он смеет надеяться, тоже. Когда он только задумался о женитьбе и Хоуп выказала готовность променять городские хоромы на деревенскую глушь, если родные не воспротивятся, он сразу же начал выяснять – через друзей с родного севера, – где есть нужда в кузнечном ремесле. И вот сегодня наконец нашелся один пустующий дом с кузницей в одном небольшом городке – всего в нескольких милях от деревни, где Жервен родился и вырос.
С этим он и пришел: он почтет за честь соединить свою судьбу с нашей. Для пятерых домик будет, пожалуй, маловат, но его можно достроить, а еще – Жервен с легким поклоном обернулся к отцу – там есть плотницкий сарай и непочатый край работы для хорошего мастера. Он не навязывает нам свои планы, и Хоуп эта пустяковая любезность ни в коем случае ни к чему не принуждает. Пусть сейчас такой выход нам будет принять затруднительно, мы и на новом месте, он уверен, сможем вести жизнь благородную и достойную. И он будет безмерно благодарен, если мы предоставим ему возможность помочь нам эту жизнь обустроить.
Выслушав Жервена, отец некоторое время сидел молча. Жера приглашали к столу, но он отказался садиться и теперь спокойно стоял рядом, словно ожидая, когда подадут обед. Он был вполне хорош собой, хоть и не записной красавец, шатен с серьезными серыми глазами – лет тридцати, по моим прикидкам. Работая на отца уже седьмой год, Жервен зарекомендовал себя как толковый и честный мастер.
– Хоуп, это правда?
Хоуп кивнула, попеременно краснея и бледнея, словно розовый закат, просвечивающий сквозь трепещущие на осеннем ветру листья.
– Да, отец.
Отец посмотрел на Жервена, который замер в ожидании, не сводя с него глаз.
– Жервен, я не знаю, вправе ли я так ответить, поскольку ты взваливаешь на себя ношу хоть и благородную, но тяжкую. Однако мы с дочерьми действительно отчаянно нуждаемся в помощи. – Он обвел нас взглядом. – И мы, я полагаю, примем твое предложение с искренней благодарностью.
Жервен склонил голову:
– Спасибо, мистер Хастон. Если позволите, завтра я зайду, и мы обо всем договоримся.
– В любое удобное для тебя время. Меня теперь мудрено не застать, – мрачно пошутил отец.
Не знаю, что бы мы делали без Жервена. С того самого момента, как на нас обрушилось несчастье, мы не заглядывали дальше очередного хмурого утра, и торги, знаменующие конец привычной жизни, казались нам концом света. Мы дрейфовали во времени, словно брошенные в бескрайнем море корабли. Планы Жервена, которые, переговорив с отцом, он изложил и нам, давали достаточно пищи для размышлений. Жер терпеливо поддерживал любые разговоры и настроения, кроме тягостных, и, заражая нас своей увлеченностью, рассказывал о родных его сердцу лесистых холмах, куда лежал наш путь. До сих пор мы не вдавались в подробности, зная лишь, что придется покинуть город и поселиться вдали от всех здешних друзей и знакомых, но теперь туманная даль стала обретать очертания. Нас ждал тесный четырехкомнатный домик в городке под названием Синяя Гора, затерявшемся среди высоких холмов и густых лесов. Ехать туда не меньше полутора-двух месяцев. Мы даже начали расспрашивать о практических сторонах путешествия – так интересно Жервен рассказывал про лошадей, повозки и дороги.
Нам с Хоуп приходилось легче всех. Я была младшей и ни в кого (за исключением Еврипида) не влюбленной. Я, конечно, отчаянно переживала за отца и Грейс, но к городу как таковому особой привязанности не испытывала – скорее, привыкла к нему, как привыкла к своей горничной и книгам. Меня, как и остальных, пугали и неизвестность, и наша неприспособленность, однако от тяжелой работы я никогда не бежала, подурнеть (куда уж больше?) мне не грозило, светское общество – тоже невелика потеря. Да, положим, я не мечтала спать на чердаке и стирать одежду руками, но по молодости лет предстоящие тяготы казались мне сродни приключению.
Изначально, по словам Хоуп, Жервен предполагал нанять прислугу и поручить тяжелую работу ей, а четырех комнат им двоим хватило бы за глаза (в нашем городском доме комнат было восемнадцать, с бальным залом высотой в два этажа, и это не считая кухонь и «черной» половины, где жили слуги). Теперь Хоуп витала мыслями где-то далеко, но в душе ее жила тайная радость. Принимаясь за какое-нибудь дело, которое можно было выполнить одним махом, она справлялась на отлично, а вот передать кому-то что-то на словах или завершить брошенную на середине работу иногда забывала. Однажды вечером она призналась мне, что ей совестно за эту радость – ведь для нее как раз все устроилось как нельзя лучше, она едет с Жервеном, не разлучаясь при этом с родными.
– Да нет же! – возразила я. – Только твоей радостью наши старшие и держатся.
Почти каждую ночь, дождавшись, пока отец с Грейс отправятся спать, мы с Хоуп устраивались пошептаться (обычно в моей комнате). Обсуждали, как там «наши старшие» и можем ли мы как-то еще их поддержать. Хоуп, намолчавшаяся за день перед отцом и Грейс, наверстывала со мной упущенное, расписывая бесконечные достоинства Жервена.
– И потом, – добавила я, подумав, – мытье полов быстро спустит тебя с небес на землю.
– Ты мне еще измазанные сажей фартуки обещала, помнишь? – улыбнулась Хоуп.
О гоблинах, драконах и колдунах никто даже не обмолвился.
День торгов наступил чересчур скоро. Мы с сестрами укрылись в будуаре Грейс, свободном от посягательств перекупщиков, и, сбившись дрожащей стайкой, прислушивались к чужим голосам и топоту чужих башмаков. Распоряжаться остался Жервен, отца услали до вечера на верфь – вести учет. Жервен ходил со списками подлежащих и не подлежащих продаже вещей, отвечая на интересующие вопросы.
Под вечер он постучал к нам.
– Уже все, можно выходить, пойдемте чаю выпьем, – позвал он вполголоса.
Почти вся мебель стояла на своих местах, потому что дом «с обстановкой» оставался в нашем распоряжении на две недели, которые, по расчетам Жервена, уйдут на окончательные сборы в дорогу. Однако без милых сердцу мелочей – отцовской китайской чаши, восточных ковриков, ваз, столиков, картин на стенах – дом выглядел осиротевшим. Взявшись за руки, мы с сестрами потерянно бродили по комнатам, освещенным последними грустными лучами заходящего солнца, и отмечали про себя пропажи. Дом пропах табаком и чужим одеколоном.
Жер предоставил нас на полчаса самим себе, а потом отыскал в гостиной (там меньше всего ощущалось разорение) и позвал вниз.
– Идемте, взгляните только, что вам друзья оставили!
Не говоря больше ни слова, он повел нас в кухню. На парадной лестнице мы столкнулись с отцом, печально созерцающим темный прямоугольник на обоях, и прихватили его с собой. Внизу по всем столам, стульям и в буфете громоздились груды всякой всячины – в основном съестное. Копченые окорока, бекон, оленина, закрученные жбаны с соленьями и маринадами, несколько ценных банок с яблоками, персиками и абрикосами в сиропе. Рядом лежали отрезы тканей: саржа, ситец, муслин, лен, тонкая шерсть, – и кожа – мягкая, тонкой выделки, а кроме того, три подбитых мехом плаща. Еще там стояла клетка с кенарем, который выдал звонкую трель, когда мы подошли поближе и заглянули сквозь прутья.
– Что ж ты их не остановил? – спросил отец.
– Да я и не знал, – развел руками Жервен. – И честно говоря, рад, что не знал, потому что вряд ли решился бы останавливать. Вообще-то, я сам лишь пару минут как все это увидел.
Отец нахмурился. Ему категорически претила милостыня любого рода, он стремился выплатить все долги до гроша, хотя партнеры-купцы готовы были, ни слова не говоря, простить по старой дружбе недостающее.
В доме еще находилось несколько слуг, упросивших оставить их до отъезда, пусть даже без жалованья, и, хотя мы едва могли их прокормить, у отца не хватило духу с ними распрощаться. Одна из этих служанок, Руфь, объявила, отыскав нас на кухне:
– Простите, мистер Хастон, там один человек хочет видеть мисс Красавицу.
– Хорошо, зовите его сюда. – Я не представляла, кому могла понадобиться. Отец беспокойно переступил с ноги на ногу, однако промолчал. Остальные переглянулись, но тут по лестнице загрохотали шаги, и в дверях появился Том Блэк.
Том разводил, выращивал и выезжал лошадей, владел конюшней в городе, конным заводом в пригороде и пользовался доброй славой далеко за пределами округи. Он зарабатывал на хлеб продажей гунтеров и упряжных – всех наших лошадей мы брали на его конюшне. Сестры (до сегодняшнего утра) ездили на двух симпатичных смирных кобылках, а мне, поскольку в седле я держалась лучше, чем где бы то ни было, взяли лощеного гнедого скакуна, который легко перемахивал через все, что не успело удрать, заслышав его галоп. Однако сердце Тома принадлежало богатырским строевым коням, великанам не ниже восемнадцати ладоней в холке, происходившим от тех могучих красавцев, что во весь опор мчали рыцарей в доспехах на битву, сотрясая землю своим галопом. В любом уголке страны можно было встретить дальнего потомка этих боевых коней – выносливого и рослого битюга, волочащего плуг или телегу. Том же выращивал благородных породистых скакунов, достойных ходить под королевским седлом.
– Твой конь, – обратился он ко мне, – ждет тебя в конюшне. Вот, пришел тебе сказать. Ты бы сходила, доброй ночи пожелала, приголубила его, а то скучает ведь – особенно теперь, когда мелочь всю увели. – Под мелочью подразумевались наши верховые и упряжные, отправившиеся к новым владельцам. – И седло еще. Оно, конечно, старое. Потертое. Но какое-то время послужит.
Я смотрела на него в недоумении.
– Ну что ты, голубка, так смотришь? – нетерпеливо буркнул Том. – Доброхот. В конюшне, ждет тебя. Сходи, говорю, к нему, доброй ночи пожелай, а то не заснет, бедняга, извелся весь.
– Том, вы не можете подарить мне Доброхота, – наконец выговорила я.
– Я и не дарю. Он сам. Зачахнет конь, если ты уедешь без него, я же знаю. Которую неделю грустит – редко заглядываешь. Места себе не находит. Так что забирай его с собой. Он конь могучий, крепкий, дело для него найдется.
– Том, – простонала я, удивляясь, почему молчат остальные, – ему ведь цены нет. Хотите отдать своего строевого коня, чтобы он впрягался в плуг и возил телеги? Чем еще ему там заниматься? А он достоин самого короля!
– Не повезет он короля. Он только тебя слушается. Не думал, что придется уговаривать; прекращала бы ты молоть чепуху и шла уже на конюшню. Он там ждет не дождется. Доброй ночи, барышни, и вам, господа. – Он кивнул по очереди нам с сестрами, потом отцу с Жервеном и затопал вверх по лестнице.
Мы слышали, как Руфь открыла ему дверь, потом закрыла за ним. Повисла гробовая тишина.
– Пожалуй, схожу, раз он просит, – пробормотала я, завороженно глядя на пустую лестницу.
Отец расхохотался – впервые с тех пор, как грянула беда.
– Не заслужили мы таких друзей. Надо поскорее отправляться в дорогу, пока нас не завалили подарками так, что не увезешь.
– Что это за конь, который без тебя зачахнет? – полюбопытствовал Жервен.
– Глупости, – отмахнулась я. – Том просто хочет мне его подарить. Не знаю почему. Видимо, слишком часто прибегала к нему на конюшню.
– Только лошади и способны оторвать ее от любимых греческих поэтов, – заявила Хоуп. – А Том всегда говорил, что не знает ни одной другой городской барышни, которая умела бы держаться в седле.
Я пропустила слова сестры мимо ушей.
– Когда у Тома умерла в родах кобылица, он сказал, что жеребенка можно выходить, если найдется время и терпение кормить его из бутылочки. Вот я его и выкормила. Бедолаге досталось имя Доброхот – что поделаешь, мне было всего одиннадцать. Он родился четыре года назад. Четырехлеток и пятилеток Том обычно продает, однако с Доброхотом он занимался выездкой – не только к седлу приучал, но и ко всему остальному, что положено строевому коню: ходить парадным шагом, гарцевать, стоять смирно. Вот. Я пойду.
– Она читала ему свои переводы с греческого, – вполголоса добавила Грейс. – Но он выжил.
– Зато гувернантку едва до припадков не довела, – подхватила Хоуп. – Впрочем, мне кажется, этот конь знает греческий получше мисс Стэнли.
Я недовольно покосилась на сестру.
– Он пробыл здесь всего ничего, а потом, в год, я отвела его обратно на конюшню к Тому – но почти каждый день навещала. Только вот в последнее время все никак… – Я начала подниматься по лестнице. – Скоро вернусь. Все печенье не ешьте, я тоже чаю хочу.
– Можно, я пойду с тобой, взгляну на коня? – попросил Жервен.
– Пожалуйста.
Через двенадцать дней после торгов Доброхот вывез нас с Грейс – я сидела в седле, она боком у меня за спиной – из города, где мы прожили всю жизнь. Вывез уже навсегда. Остальные ехали в длинном деревянном фургоне, которым правил Жервен. Хоуп примостилась рядом на козлах, обнимая одной рукой отца, сидевшего свесив ноги. Никто из нас не оглядывался. Мы отправились с обозом, который проделывал этот путь дважды в год. Начинаясь в бескрайних полях к югу от города, дорога петляла от деревни к деревне, забирая все дальше на север. После краткой передышки в последнем городке обоз отправлялся обратно на юг. Обозники прекрасно знали дорогу и подстерегающие на ней опасности, поэтому всегда были рады – за умеренную плату – прихватить несколько путников. К счастью для нас, путь лежал мимо городка, где мы надеялись обрести новый кров. Мы с Хоуп пришли к выводу во время наших полуночных задушевных бесед, что там будет спокойнее, мы будем чувствовать себя не настолько отрезанными от мира и людей.
Я вспомнила, как несколько лет назад с этим же обозом уезжала из города семья дальних знакомых, на которую тоже обрушилось внезапное разорение. Тогда мне даже в голову не пришло, что однажды мы повторим их путь.
Доброхот размеренно трусил за повозкой, чуть не засыпая на ходу и задумчиво пожевывая удила. Один его летящий шаг равнялся двум семенящим шажкам крепких упряжных лошадок, тянувших фургон. Взять его с собой оказалось не так просто, ведь благородный скакун – это непозволительная роскошь и, кроме того, лишняя приманка для разбойников, которые могут присматриваться к обозу. Но весна стояла в самом разгаре, и свежий корм для моего могучего коня с его могучим аппетитом рос вдоль дороги в избытке. Я обещала, как только мы обоснуемся в новом доме, сразу приучить Доброхота к упряжи. Жервен только головой покачал, но, думаю, возражать у него и в мыслях не было. Обозники тоже покачали головами и недовольно буркнули, мол, кому по карману держать такого коня, пусть путешествует отдельно и нанимает охрану. И нечего дразнить лиходеев и головорезов такой жемчужиной в скромном обозе. Однако торговцы не хотели терять в лице Тома Блэка щедрого клиента, а может, Том кое-что им шепнул, потому что в первые дни пути несколько обозников подошли к нам поглядеть на коня поближе – с сочувствием и любопытством.
– Это, значит, и есть тот жеребец, который без вас зачахнет, да, барышня? – Возчик ласково потрепал Доброхота по холке. Его тоже звали Том – Том Брэдли. Он стал временами подсаживаться к нашему костру, когда дни путешествия мало-помалу начали складываться в недели, сближая нас друг с другом. Остальные возчики знакомиться ближе не пытались – слишком много обездоленных, ищущих счастья на новом месте, повидали они на своем веку. Нас не замечали – не по злому умыслу, нет, просто не обращали внимания, как не обращали внимания ни на что, кроме упряжи, груза, состояния лошадей и повозок, дорог и погоды. Том Брэдли оказался как нельзя кстати, потому что, несмотря на воодушевление и оптимистичный настрой Жервена, мы все равно погружались в уныние. Никто из нас не привык к долгим, изматывающим переездам верхом (меньшее из зол) или в грубом фургоне без рессор и обивки, приспособленном под поклажу, а не под изнеженных пассажиров.
– Ничего, – утешал Том. – Вы держитесь молодцами, еще неделька-другая, и куда легче станет, пообвыкнетесь. Поешьте-ка вот похлебки, сразу оживете.
Том мастерски умел варить еду в котелке над костром и научил нас запекать в золе картошку. А когда Грейс все так натерло после целого дня в седле, что она не могла заснуть от боли, Том чудесным образом раздобыл где-то мягчайшую овечью шкуру и не взял за нее ни гроша.
– Меня тут прозвали нянюшкой, – усмехнулся он, – да и пусть их. Кто-то ведь должен заботиться о вас, бедолагах, потому что сами о себе вы еще позаботиться не умеете. Ну разве что вы, сударь, – он кивнул Жервену, который коротко хмыкнул.
– Я не меньше остальных признателен вам за помощь, Том, – ответил Жер. – Обозы не мой конек – да вы, наверное, и сами догадались.
– Да, – хохотнул Том, – я в этом деле уже лет без малого тридцать, в обозах дока. Семьи у меня нет, дома никто не ждет, о ком мне заботиться, как не о попутчиках? И я вам пожелаю – а потом снова повторю, когда будем прощаться: да пребудет с вами удача, – а я мало кого так напутствую. Быть «нянюшкой» – и горько, и радостно. Но мне будет жаль расставаться с вами.
Два долгих месяца пробыли мы в дороге, и, когда пришла пора прощаться с обозом, на нас живого места не осталось – болела и ныла каждая косточка, каждая мышца, саднила натертая кожа, от ночлегов на твердой земле ломило тело, и порядком надоел весь этот бесконечный путь. Лишь Жервен и Доброхот почти нисколько не страдали от невыносимых для нас, девушек, тягот. Воодушевление и невозмутимая уверенность Жервена ничуть не поколебались с тех пор, как он впервые переступил порог нашей гостиной три с лишним месяца назад, а Доброхот цокал за обозом прежней беззаботной трусцой. Все мы похудели, осунулись и поизносились.
На прощание Том пожал нам руки, потрепал косматый подбородок Доброхота, пожелал нам удачи, как и собирался, и обещал наведаться через полгода. Тогда он приедет с обозом снова – повидаться и заодно забрать фургон и пару лошадей, одолженных нам на время.
Из-за непривычных лишений и трудностей мы все словно оглохли и ослепли. Замечали только выбоины на дороге; камни, впивающиеся в бок через одеяло, да росу, вечно капающую с веток по утрам. Теперь же, свернув с большой дороги к нашему новому дому, до которого оставалось всего ничего, мы впервые оглянулись вокруг с пробуждающимся интересом.
Мы порядочно удалились от моря, воздух здесь пах совсем по-другому. Вокруг вздымались холмы, ничем не напоминая прорезанную множеством рек равнину, на которой мы жили раньше. Распрощавшись с попутчиками на рассвете, уже к полудню мы въехали на главную (и единственную) улицу Синей Горы. Местные ребятишки загодя возвестили криками о нашем приближении, и пахари на маленьких ухоженных лоскутках полей, отрываясь от работы, провожали нас взглядами, заслонившись рукой от солнца. На полях зеленели пшеница, кукуруза, овес и ячмень, кое-где паслись коровы и овцы, попадались свиньи и козы. Плуги тянули крепкие косматые лошадки. Большинство пахарей тут же возвращались к работе – новоселы подождут, а день ждать не станет, – но в городе нам, оказывается, собрался устраивать смотрины добрый десяток людей.
Жер, словно чародей, добыл откуда-то тетушку с шестью детьми, хозяйку крохотного постоялого двора – это она, прослышав, что Жер собирается вернуться в родные края с невестой, написала ему о пустующем доме с кузницей. От тетушкиной улыбки нам, неприкаянным путникам, сразу стало теплее и подумалось даже, что, может, не такие мы неприкаянные и обездоленные. Тетушка познакомила нас с остальными собравшимися – кто-то из них узнал в Жервене (или притворился, что узнал) парня из деревни, что за холмом, лет десять назад подавшегося в большой город на юге.
И в родном селении Жера, Гусиной Посадке (обязанном своим названием отличной зимней охоте), и в нашем новом приюте, Синей Горе, границу городка никак не обозначали. Главная улица растворялась в полях и лесах, лежавших между двумя постоялыми дворами на въездах, «Пляшущей кошкой» в Гусиной Посадке и «Красным грифоном», где хозяйничала тетушка Жера.
Звали тетушку Мелинда Хониборн, и уже четвертый год она вдовствовала, оставшись после смерти супруга единоличной владелицей «Грифона». Велев двум старшим детям, смущенно переминавшимся у ворот, присматривать за хозяйством и за младшими, она взобралась в повозку и отправилась вместе с нами «глянуть на новый дом». Я подхватила двух девочек поменьше и усадила перед собой на спине Доброхота.
Дом примостился на отшибе, отрезанный от селения глухими задними стенами окраинных построек, полоской невырубленных деревьев да покатым изгибом холма. К востоку от городка по обе стороны главной дороги раскинулось лоскутное одеяло пашен и рощ, прорезанных ручьями. За большим лесистым холмом на юго-западе скрывалась, обнимая пашнями подножие холма и цепляясь за его подол, почти невидимая отсюда Гусиная Посадка. До ближайшего города – Светлодола – напрямик, через густой лес к северо-западу от Синей Горы, было дня три пути, но в лес никто не совался, а в объезд выходило не меньше недели. Как раз спиной к этому лесу и стоял наш новый дом.
– На самом деле глядеть мне на него нужды нет, я уж нагляделась. Я ведь не знала, когда вы точно прибудете, поэтому наведывалась раз-другой на неделе, по мере сил, или посылала кого-нибудь из старших проветрить комнаты. В запертом доме уже к утру дух делается нежилой, а разве это дело – так встречать хозяев? – охотно рассказывала Мелинда, устроившись в повозке рядом с Грейс. – Там чисто, на первое время сойдет, а потом вы сами все выскоблите. Как-никак он два года простоял заколоченным, пылища лежала что твой ковер, но мы с Молли – это моя старшая – засучили рукава и навели чистоту три месяца назад, когда узнали, что вы наверняка едете. Переезд – та еще морока, хотелось хоть чуточку вам пособить. А если что, милости просим в «Грифон», заглядывайте, пока обустраиваетесь, не стесняйтесь. Мне гости только в радость.